«Я хочу поделиться с вами всем, что накопилось…»247

После многих лет, что я веду беседы, этот ряд бесед я начинаю в состоянии некоторого недоумения. Я столько раз говорил перед вами о самом сокровенном — о том, что собрал за многие годы жизни, что, кажется, теперь могу только повторяться, и вам от этого не будет ни пользы, ни удовлетворения. А вместе с этим у меня с каждым годом восстают мысли и суждения, возникают картины о Боге, о человеке, о жизни, которыми мне хочется поделиться.

В прошлом году я вел беседы на английском языке и говорил в течение всего года о Ветхом Завете, подготовляющем нас к познанию Христа и одновременно открывающем перед нами познание о Боге, познание о человеке, познание о всем мире, который создал Бог, — познание мира сначала во всей его красоте, гармонии, глубине, а затем в страшном его распаде и разрушении, в том, что мы называем падением и что можем наблюдать в нашей жизни. Человека, увы, невозможно рассматривать как образ Божий, который только открывает Божественную красоту, и гармонию, и познание о Нем. Человек пал, и потускнело его видение, омрачились мысли, переменилась его жизнь к худшему, взаимные отношения уже стали не райские, даже отношение человека к самому себе перестало быть таким, каким оно должно быть и было изначально. И в результате весь мир заколебался. И вот нам надо вглядеться в то, к чему мы были призваны, какая красота нам была предложена как возможность и как данность, которую надо было осуществить, и что мы из этого сделали, и что нам надлежит сделать для того, чтобы выполнить свое призвание.

Летом у нас был епархиальный съезд на тему «В чем православные изменили своему призванию»248. Это заглавие дал я сам и за него ответствен. После съезда я получил длинное письмо, где говорилось, что и тема, и разработка были бессмысленны: нечего критиковать православие — оно совершенно. Конечно же, я не предполагал отрицательную оценку православия как такового, но это суд над нами. Православная вера, сколько возможно, совершенна, а православные, кроме как в лице святых, далеко не совершенны, — каждый может это сказать с большой болью о себе самом, каждая община о себе самой, каждая Церковь о себе самой. И не потому, что поставленные идеалы недостижимы, а потому, что мы нашу веру как бы постигаем умом, с доверием принимаем то, что опытно познали святые, и этим довольствуемся. И перед нами задача: осуществить то, к чему нас призвал Господь, и призвал не только словом, но примером, но жизнью и смертью Своей, и к чему Он нас приобщил Своим Воскресением и даром Святого Духа.

Много-много лет тому назад, когда я был еще подростком, отец мне сказал: «Возьми за правило думать больше, чем читаешь, потому что твоя память всегда будет действовать быстрее, чем ум и сердце». Я положил это правилом во всей своей духовной и умственной жизни, и то, что я стараюсь вам передать в этих беседах, это не плод собирания мыслей или сведений из источников, это мысли, которые постепенно у меня родились, росли, углублялись, зрели в течение семидесяти с лишним лет теперь в связи с чтением Ветхого и Нового Завета и отцов Церкви. То, как я буду представлять вещи, может быть, вам покажется немного необычным, но я могу с уверенностью сказать, что это не противоречит тому, чему меня научили и Священное Писание, и отцы Церкви, и большие люди духовного и богословского опыта. И я вас прошу то, что я скажу, выслушать, но выслушать с открытостью: с одной стороны, с готовностью воспринять то, что вам, может быть, покажется новым, а с другой стороны, воспринять это с готовностью самим критически продумать услышанное. Не обязательно «критикуя» то, что я скажу, а — не принимая то, что я скажу, без размышления.

Еще несколько вступительных моментов. Не так давно меня просили написать предисловие к книге об иконописце Леониде Александровиче Успенском249. Я его знал многие годы. Мы с ним познакомились, когда мне было лет семнадцать, и умер он не так давно. И когда я стал задумываться над тем, что я могу о нем сказать, меня поразило, что мы в течение многих лет стояли в одном храме250 почти рядом, потому что храм был малюсенький, молились вместе на всех службах и никогда друг с другом не разговаривали — нам было достаточно быть друг со другом и вместе уходить всем существом в богослужение.

Когда я это осознал, мне вспомнился рассказ из житий египетских пустынников ранних лет. К одному старцу пришли трое монахов, каждый со своими вопросами. Двое ставили вопросы, настаивали на ответах, искали более глубокого понимания, а последний сидел и молчал. Когда те кончили свои вопрошания, старец обратился к молчавшему и сказал ему: «Что же ты ничего не спросишь?» И молчаливый посетитель улыбнулся и ему сказал: «У меня нет нужды ставить тебе вопросы, мне достаточно на тебя глядеть». Конечно, не просто глазами плоти, а глядеть всем своим нутром, всей своей восприимчивостью, всем своим пониманием, глядеть на выражение глаз, прислушиваться к звуку голоса и за тем, что можно было видеть или слышать, прислушиваться к тому таинственному, что происходило в глубинах этого человека, когда он воспринимал вопрос и на него из своих глубин давал ответ.

И вот когда я начал писать вступление в жизнь Успенского, мне вспомнился этот рассказ, наше сообщничество и то, что я годами стоял перед иконами, из которых многие были им написаны. Когда я стоял перед иконами и молился, я как бы обращался через икону к тому, кто на ней изображен, — как и надо, потому что икона не должна быть закрытым окном с росписью, икона должна быть прозрачна, как очищенное стекло, через которое можно видеть бесконечные дали. Только в этом смысле можно понять совет святого Иоанна Златоустого, который говорит: если хочешь помолиться, стань перед иконой Спасителя, закрой глаза и обратись к Нему. Икона тогда будет как бы призывом, так же как текст Евангелия является призывом к тому, чтобы войти в глубинное общение со Христом, но не с изображением, не с линиями, не с красками, не со словами, а с тем, что заложено в них глубже всякой внешней выразительности или красоты и что может достичь нас, ранить в душу или исцелить.

А затем я задумался глубже над работой Успенского, а вместе с ним и над работами других иконописцев, которых мне приходилось встречать. Как мы можем узнать кисть того или другого художника и сказать: это Рафаэль, а это Леонардо да Винчи, так же мы можем посмотреть на икону и сказать: эту икону мог написать только Леонид Успенский, или отец Григорий Круг, или Феофан, или Рублев, потому что каждый из них на объективную реальность, которую хотел изобразить, положил свою печать, вернее, выразил свое познание своим языком. Я здесь не говорю о том, что некоторые иконы лучше или хуже, более совершенны или менее совершенны — они разные.

Но тут надо прибавить еще другое. Икона не является выражением опыта только того человека, который ее пишет, она является выражением всецерковного опыта. Потому что художник не выдумывает икону, он погружается в богопознание, общее для всей Церкви, которой принадлежит, Церкви апостолов, Церкви мучеников, Церкви подвижников, Церкви святых, Церкви кающихся грешников. Он приобщается через свою плоть, через свое сердце, через свою мысль ко всей тайне постепенного познания Бога в пределах человечества, и особенно в глубинах Церкви. И поэтому мы можем видеть в иконе не только то, что на ней изображено, но еще другое: не только сущность, реальность человека, писавшего эту икону, но и опыт церковный, всецерковный, который собран тысячелетиями теперь и нашел свое выражение в живописи данного человека.

То, что я сейчас сказал об иконе, можно сказать и о других выражениях нашего внутреннего опыта о Боге, о себе, о мире, в котором мы живем, о той группе человечества, которой мы принадлежим, отраслью которой мы являемся. И вот если задуматься, то что мы можем постичь из созерцания иконы? Конечно, не анализ различных элементов: это откровение божественное, это дар благодати, это учение Церкви, это личная борьба за спасение данного человека, это его приобщенность к общине, в которой он живет, которая ему дает веру и ее питает, это принадлежность вселенской Церкви…

Есть еще другое, о чем мне хочется сказать в этом контексте, но взяв иной пример. Некоторые из вас, зная, как я мало понимаю в музыке, удивятся, что я именно этот пример выбрал, но он мне доступнее, чем некоторые другие. Когда композитор пишет музыку — что случается? Нечто идет из иных глубин, а нечто уйдет в другие глубины. Я поясню эту странную фразу. Человек воспринимает всей жизнью, всем своим существом нечто: это опыт божественного, это опыт человеческого, его величия и падения, это опыт борения и победы. Он все это воспринимает в себе и, так же как художник ищет выражения в линиях и красках, ищет выражения в звуке, который передавал бы живущий в нем опыт, то, что с ним внутренне происходит или произошло, то, что в процессе, или то, что окончательно созрело. И когда он это делает, он находит выражение тому, что непостижимо, за пределами всякого выражения до него дошло и что он как бы сумел передать в ограниченной форме, но в форме, которая, сколько возможно, выражает то дивное, что он пережил.

Но здесь процесс не останавливается. Эту музыку будут слушать люди, и каждый человек через эту музыку приобщится опыту данного композитора. Этот опыт не будет полнотой того, что композитор пережил. Он пережил красоту, глубину, правду во всей полноте, он ее выразил, сколько умел, но и это ограниченное, относительное выражение открывает путь другим людям к тому, чтобы обратиться к этой красоте, к этой правде, к этой истине, и каждый ее будет воспринимать в меру своих способностей. Я сейчас имею в виду не музыкальные способности, а ту глубинную восприимчивость, которая в каждом человеке есть, на звук, на цвет, на линии и на многое другое — к этому мы еще вернемся.

А дальше каждый человек уже становится иным. Через прозвучавшую музыку он приобщился к тому, чего не умел услышать сам. И теперь в нем начался процесс познавания себя самого, познавания того, что выше, шире, глубже его самого. Для человека, который совершенно невосприимчив к музыке, может показаться, что вся музыка сводится к листу бумаги, на котором начертаны странные знаки. Эти знаки оживают тогда, когда сам человек начинает их читать, не от образования, а от внутреннего приобщения к тому, что вложено в их сочетание, в их гармонию, и когда он находит ключ этой гармонии. Таким образом, можно представить, что человек может видеть партитуру и не уметь ее прочесть или может услышать руку, которая исполняет на рояле или на другом инструменте эту музыку, и заколебаться внутренне, прислушаться и услышать внутри себя то, чего он раньше не слыхал.

Это относится также к иконописи, это относится также к речи. Есть одно место в каноне Андрея Критского, где говорится, что царь Давид написал, как на иконе, песнь251. Это сказано о покаянном псалме (Пс 50), в котором Давид выразил весь свой ужас перед собой, весь свой ужас перед своим преступлением, перед Богом, перед человеком, все свое покаяние, разбитость своего сердца и души, крик отчаяния и надежды. До нас доходит этот крик в непостижимом богатстве через душу человека, который пережил ужас греха прелюбодейства и убийства (2 Цар 11—12) и сумел увидеть, пережить, глубоко раскаяться и выразить свое покаяние в словах. В каноне Андрея Критского этот псалом называется иконой, в том смысле, что через эти слова стало доступно для другого то, что осталось бы для него непостижимым, невидимым, неслыханным. Никто, встречая царя Давида, не мог бы прочесть в нем ни его греха, ни его покаяния. Икона — это подобие, это изображение, которое никогда не может быть совершенным, потому что изображение никогда не может совпадать с полнотой реальности, но достаточно реально, чтобы ударить нас в душу и — да, приобщить нас к тому опыту, который вписан, врезан в эту икону. Когда мы читаем псалом, мы приобщаемся к ужасу Давида, и одновременно раскрывается перед нами наш собственный ужас о себе самих. Когда мы слушаем церковные песнопения или даже не церковную, а просто великую музыку, мы приобщаемся к тому, что ее автор познал. Когда мы приобщаемся к иконописи, мы приобщаемся к тому, как этот отдельный человек приобщился опыту всецерковному и одновременно внес в этот опыт что-то настолько личное, что этот опыт зазвучал, ударил нас в душу, раскрыл в нас понимание, которого раньше не было.

Я это все говорю, потому что мне кажется очень важным именно так читать Священное Писание: как рассказ не о событиях, которые интересны или которые надо запомнить или знать, а о явлении через живых людей, которые пережили это до самых глубин своей души, опыта встречи с Богом, опыта о том, каков Этот Бог, Которого я сейчас встречаю, в Его милосердии или в страшном Его суде, в Его неописуемой красоте, в Его непостижимости или в Его бесконечной близости. И одновременно через такой подход к тому, что мы читаем, раскрывается перед каждым из нас наша собственная душа, наша собственная жизнь, жизнь всех людей вокруг нас, новое понимание — понимание, которое принадлежит Богу и которому мы приобщаемся. И так же мы приобщаемся через Священное Писание и опыту святых, которые его восприняли и передали нам, тех, кто писали книги Ветхого и Нового Завета, и тех святых, которые вдохновились ими и прожили жизнь, достойную того, что они услышали от Бога и о Боге, того, что раскрылось перед ними о сотворенном Богом мире, о веществе этого мира.

Вот о чем я хотел бы провести в этом году ряд бесед: посмотреть, что мы познаём о Боге через Его творение. Да, я знаю, Писание говорит: небеса поведают славу Божию (Пс 18:2), но речь не идет о том, чтобы изумиться перед этой красотой и оставить ее в стороне, вне себя. Надо задуматься над тем, что значит Божие действие творения, что значит судьба всей твари, что значит для Бога и для нас наше сотворение, наше падение, наше спасение, какова судьба окружающего нас мира. Вот ради чего мы должны углубиться в чтение Священного Писания.

Священное Писание нам говорит, и опыт наш подтверждает, что Бог в Своей Сущности непостижим, что Его ни определить, ни описать нельзя, хотя познать Его каким-то образом возможно, — к этому я вернусь. Сам Господь в Священном Писании о Себе говорит: Я есмь Сущий (Исх 3:14), Я — Тот, Который есть. И это Его бытие определяется не какими-то внешними условиями. Он есть самое бытие, Он есть самая сущность бытия, Он есть жизнь во всей полноте, Он есть истина во всей полноте. Но когда мы все это говорим, мы говорим не о том, что сами знаем, а о том, что нам открыто Самим Богом, потому что мы не знаем, что значит «Я есмь Сущий», что значит быть и быть бытием, без условий, без дополнительных каких-то качеств.

К вопросу о том, что значит Я есмь истина (Ин 14:6), мы еще вернемся. Но очень важно нам знать, что в Своей Сущности Бог непостижим. Однако каким-то образом мы Его познаем: и древние писатели, и современные мыслители нам кое-что говорили об этом, порой сравнениями. Одно из самых древних сравнений — это сравнение Бога с солнцем. Нам невозможно опытно знать, что такое солнце, быть солнцем в той мере, в какой солнце является собой. Однако мы его познаем косвенно и вместе с этим сущностно, когда испытываем его как свет, испытываем его как тепло. Мы приобщаемся к тому, что оно собой представляет, но сущности его познать не можем. И православное богословие настаивало издревле на том, что о Боге можно говорить положительно, так же как мы говорим о свете, о тепле, но надо говорить тоже и отрицательно в том смысле, чтобы мы не воображали, будто, сказав нечто положительное о Боге, мы Его можем исчерпать, можем столько о Нем сказать, что о Нем все будет сказано и мы будем знать, что есть Бог. Я хочу вам дать еще пару примеров об этом.

Еврейский богослов Маймонид приводит такой разговор между древним учителем и его учеником. Юноша стал на молитву и, воздев руки к небу, сказал: «Господи, Ты премудр, Ты прекрасен…» — и дальше продолжал прибавлять одно прилагательное к другому. Наставник остановил его и говорит: «Не кощунствуй! Каждый раз, когда ты прибавляешь что-либо к Его описанию, ты Его делаешь мельче, Его ограничиваешь, делаешь Его пленником твоей собственной неполноты»252. Православное «отрицательное» богословие именно на этом основано253. Есть вещи, которые мы о Боге можем сказать, но мы должны всегда помнить, что это относится не к Его Сущности, а к тому более глубокому или менее глубокому соотношению, в котором мы с Ним находимся.

И это относится не только к Богу. Чем больше углубляется наше знание о человеке, чем больше в итоге мы можем о нем сказать — тем острее мы чувствуем, что не сказали ничего о его сущности. Если я посмею дать личный пример, мне вспоминается разговор с моей матерью незадолго до ее смерти. Она мне сказала: «Мы всю жизнь прожили с тобой вместе, я тебя теперь так глубоко знаю, что ничего о тебе сказать не могла бы: что бы я ни попробовала сказать, мне пришлось бы дополнить, исправить, изменить всем остальным», — прибавить не ту или другую черту, которая дополняет или исправляет сказанное, но все остальное сказать, потому что каждая черта является как бы каплей воды в океане. Ее нельзя выделить, это перестает быть океаном. И это нам надо помнить: мы можем о Боге сказать многое и передать многое, но не можем исчерпать ни Его Существа, ни Его бытия, ни даже тайны Его действия в мире, в котором мы живем.

Однако можно, надо себе поставить вопрос: если Бог просто непостижим, если Он за пределом всякого понимания, всякого разумения, всякого опыта уподобления Ему, что же мы можем о Нем знать, как мы можем друг другу или из поколения в поколение передавать о Нем что бы то ни было?

И вот тут, мне кажется, очень важно помнить слово, которое как будто вскользь сказано в начале книги Бытия, о том, что Бог, сотворив человека в лице Адама и Евы, вдохнул в них Свое дыхание (Быт 2:7). Объяснений никаких нет в Священном Писании об этом, насколько я помню, об этом и отцы Церкви особенно не писали, но эти слова непостижимой важности: человек стал человеком, потому что и постольку, поскольку Бог вдохнул в него Свое собственное дыхание, то есть Свою жизнь, приобщил его к чему-то, чем Он Сам является. Значит, между человеком и Богом есть изначально какое-то — посмею ли сказать? — сродство, какая-то изначально вписанная в человеческое бытие гармония с Богом. И человек Бога может познавать, потому что между Богом и человеком есть нечто общее — что именно, мы, в сущности, не знаем, но можем это испытать. Мы только потому можем думать о Боге, верить, что Он существует, знать нечто о Нем, что между Ним и нами есть нечто общее. Это общее нас не делает подобными Богу, «богами», но это нас подводит к тому, чтобы Он открылся нам, если мы только раскрываемся Ему, делаем все возможное, чтобы быть прозрачными перед Ним. Объяснить это я не умею, но есть древнее присловье, что подобное подобным познается, и если мы можем познать Бога хотя бы в ограниченной тварной мере, еще более ограниченной после нашего падения, это значит, что между Ним и нами есть гармония.

Если тут возможно сравнение, пример, можно было бы сказать, что между Богом и человеком есть почти такое же соотношение, какое есть между музыкой и инструментом, между музыкой и душой, которая способна и воспринимать ее, и передавать. Это нас не делает подобными Богу, но нас сродняет с Ним, и наше призвание — расти все глубже и глубже, раскрываться все больше и больше, так, чтобы опыт о том, Кто Бог, влился в нас. В каком-то смысле (я уже на это указывал) Бог навсегда непостижим. Он Тот, Который может сказать: Я есмь, и это все, что Он может сказать о Себе. Но это не значит, что Он не может нас приобщить опытно к Своей жизни.

Отцы Церкви говорили, что Бог есть свет непостижимый254. Еще в древности, до Евангелия, царствовало сознание, что Бог есть святость. И на древних языках, на еврейском в частности, это значило «непостижимость»255. Но непостижимость не такая, которая делает Его таким далеким, что и подойти нельзя, а непостижимым — и одновременно Тем, Кто нас призывает к Себе. Встреча с Ним возможна, а вместе с тем является самым глубоким ужасом души (я не говорю о страхе, а о том трепетном потрясении души, которое можно выразить только словом «ужас») и, с другой стороны, предельным ликованием. Дионисий Ареопагит говорит о Боге, что Он есть тьма, и дальше объясняет: темноты в Нем нет, но Он свет такой ослепляющий, что, когда мы взираем на Него, мы делаемся слепыми, мы погружаемся во тьму, которая как бы является нашим опытом Его света. Таким образом, с одной стороны, мы созвучны Богу, потому что Его дыхание в нас есть и этим дыханием мы есмы, мы движемся, мы живем (Деян 17:28), без него мы были бы просто частью материального или животного мира, не человечеством; и мы Его испытываем как беспредельную или предельную тайну, перед которой преклоняемся, к которой обращаемся только в форме молитвы: Свят, Свят, Свят Господь… — непостижим, величествен, и вместе с тем раскрывающийся перед нами.

И этот свет до нас доходит порой очень разными путями. Оказаться лицом к лицу со светом Божиим, какой он есть, нам невозможно, это значило бы ослепнуть, это значило бы сгореть в этом Божественном пламени, но в какой-то мере мы приобщаемся к Нему. Вы наверно помните рассказ о том, как Бог явился Моисею на горе Синайской. Ему было велено подняться на вершину, народ стоял у подножия горы. Вся гора была во тьме, покрыта облаком непроницаемой темноты, и в это облако, в эту темноту Моисей вступил. И когда он в нее вступил, он оказался в сиянии Божественного присутствия, не лицом к лицу с Богом непостижимым, но в сиянии Его присутствия. Моисей просил Бога явить ему Свой лик, но Господь ему сказал: нет, лика Моего ты видеть не можешь, но Я тебя спрячу в каменной расселине и пройду мимо тебя, и ты Меня увидишь уходящего. И Моисей видел свет Божий, который постепенно уходил, не превращался во тьму, не исчезал, но уходил от него (Исх 33:20—23). Есть в Ветхом Завете еще упоминание, как один из пророков неожиданно для себя оказался лицом к лицу с Богом. Там не описано, какова была эта встреча, но он воскликнул: я видел Бога, мне остается только умереть! (Ис 6:5). Встреча эта была за пределом земного.

У нас есть еще другой образ встречи с Богом. Это купина неопалимая, несгорающий куст, который видел Моисей. Куст весь горел ярким пламенем, и голос Божий велел Моисею снять обувь с ног, потому что самая земля, на которой этот куст растет, священна, свята, освящена (Исх 3:2—5). Этот куст как бы представляет собой и человечество, и весь мир. Он охвачен пламенем Божественным, но это пламя его самого превращает в пламенение. Пламя Божественного присутствия, Божественной любви не испепеляет, оно приобщает к себе. А доходит это до нас так, как я только что рассказывал, но доходит это до нас еще иначе и очень разнообразно.

Вы наверно помните рассказ Мотовилова о своем разговоре со святым Серафимом Саровским. Мотовилов говорил, что ему непонятно, что значит встреча с Богом, как это бывает, что тогда совершается. И вдруг во время беседы преподобный Серафим говорит: «Что же ты не смотришь на меня?» А Мотовилов закрыл глаза в ужасе, потому что увидел преподобного Серафима в таком сиянии света, что ломило глаза ему, и когда он пробовал различить его черты, он не мог их различить. Как он говорит: «Представьте себе лицо человека на фоне полудневного солнца: ты видишь, как движутся губы, ты улавливаешь черты, ты видишь глаза, и вместе с этим — нет, ты не можешь очертать этот лик». Он тогда воскликнул в ужасе: «Как же можно статься живым после того, что я видел!» И тут (нам надо запомнить это, потому что это крайне важное слово) Серафим ему ответил: «Ты меня не мог бы видеть в полноте благодати Божией, если бы сам сейчас в ней не находился». Если бы Мотовилов не был в благодати, он бы сгорел.

И это имеет значение для нас, потому что, конечно, наша встреча с Богом не такая драматичная, как встреча Моисея, как встреча того пророка, о котором я упомянул, и как встреча с преподобным Серафимом, но минутами нас обдает свет. Отцы Церкви говорят, что, когда мы молимся (они об этом говорили особенно по поводу Иисусовой молитвы256), нутро наше как бы светлеет. И есть несколько писем святого Феофана Затворника на эту тему, о том, что есть естественное светение, когда нам делается внутренне тепло и как бы светится правда в нас, но когда доходит до приобщенности к Богу, то мы вступаем в то, что отцы называли Фаворским светом257, светом без краски, без цвета, который нас не только обдает, но пронизывает, приобщает нас к себе.

И тут, раз я упомянул о Фаворском свете, может быть, следует сказать и о явлении Христа на Фаворе, на горе Преображения (Мф 17:1—8). Христос тогда разговаривал с Моисеем и пророком Илией о том, что Ему надлежит умереть ради спасения человечества и что жизнь Свою Он отдает свободно. Это момент, когда Божественная любовь в Нем воссияла в непостижимой яркости, пронизала всю Его человеческую душу, пронизала и телесность Его, дальше охватила и одежды Его и начала литься на все, что окружало Его, не только как свет, который падает на одну сторону предмета и оставляет другую во тьме. Нет, если посмотреть на икону Феофана Грека, то мы видим, что этот свет падает на все предметы, которые окружают Христа, как бы ударяет в них, проходит до их сердцевины, и в ответ на это прикосновение каждая вещь, каждый камень, каждое растение начинают сиять тем же Божественным светом. Вот свет Преображения, вот то, что случается со святыми, когда они так приобщаются к Богу, что Божественный свет не только их охватывает, — они погружаются в него и сами делаются светом хотя бы на то короткое время, когда они в этой углубленной молитве. А затем они возвращаются обратно, на землю, в свое тварное состояние, еще не до конца освященное, которое будет явлено в полноте только в конце времен.

Есть место у святого Макария Великого, где он говорит нечто относящееся, как мне кажется, к тому, о чем я только что говорил. Он старается указать на разницу между опытом и верой и говорит: представьте себе, что в глубокую ночь перед лицом темного неба, полного ярких звезд, вы лежите в маленькой лодочке, которую носит море, и чувствуете, как колеблется ваша ладья, вы видите бездонность неба, неописуемую его красоту и одновременно испытываете колебание морских вод. А потом приходит отлив, и лодка оказывается на песке. В тот момент вы больше не чувствуете колебание вод, но когда выходите из этой ладьи, вы продолжаете опытно его знать, у вас не может быть никакого сомнения в том, что это было, больше того: что это есть, потому что оно в вас осталось. И вот, говорит Макарий, то, что случилось вначале, когда ты лежал в ладье, носимой морем, — это опыт, а то, что ты несомненно знаешь не только воспоминанием, но всем своим существом, телесно, душевно, — это начало веры: уверенность в том, что это было, и что ничто не может отнять у тебя этой уверенности. Мотовилов, несомненно, никогда не мог забыть то, что с ним случилось. Но мы испытываем встречу с богоносцами, конечно, не в таком потрясающем образе. И вот мне хочется дать вам несколько простых примеров.

Один пример дам из своего опыта. Когда мне было лет семнадцать, я пошел в Трехсвятительское подворье в Париже, единственный храм, который тогда остался верным Московской Патриархии258. Я хотел прийти ко всенощной, но работал поздно и пришел после ее окончания. Я стоял наверху лестницы, которая вела в подвальное помещение, где была устроена церковь, в недоумении, что делать, и вдруг увидел, как поднимается по лестнице монах — широкоплечий, высокого роста. И когда я на него взглянул, то увидел в нем совершенное безмолвие, такую углубленность, такую тишину, такой мир, такой уход в самые глубины, что я к нему подошел и сказал: «Я не знаю, кто вы такой, но согласитесь быть моим духовником!» И он им остался до своей смерти, и за три дня до смерти написал мне записку: «Я познал таинство созерцательного молчания, я теперь могу умереть». Эта встреча была не просто с человеком богословски опытным или молитвенным, это была встреча с теми глубинами, в которых он находился в тот момент259.

Бывают и более простые встречи в этом роде, совершенно незаметные как будто. Я хочу с вами поделиться некоторыми из них, потому что они для меня так значительны.

Мальчиком лет десяти я был в летнем детском лагере, и там был священник, отец Георгий Шумкин. Он ничем особенным не отличался, у него только было одно свойство, которое нас, мальчиков, поражало и которое я осмыслил много лет спустя, когда сам стал верующим, то есть когда встретил Живого Бога: он всех нас любил неизменной любовью. Когда мы были хорошие, эта любовь была ликованием, когда мы были гадкими мальчишками, его любовь превращалась в жгучее страдание, но любовь никогда не переставала быть любовью. Он никогда не отнимал у нас своего сердца, не дарил его нам в награду. Оно принадлежало нам до конца, навсегда, на вечность. Позже я понял из его образа, что значит любовь Божия к нам, грешникам, как Бог нас может любить крестной любовью, любовью распятой, убийственной для Себя, до сошествия во ад, и как Он может любить нас ликующей любовью победы, приобщенности.

Или вот: был у нас на Трехсвятительском подворье старый дьякон Евфимий. Ему было за восемьдесят лет тогда, он ничем не отличался, человечек как человечек, невысокого роста, плотный, ходил мелкими шажками, говорил немного невнятным образом, потому что потерял все зубы. Как-то я с ним вместе был на клиросе, он пел, а я поочередно с ним читал. Он пел с такой неимоверной быстротой, что я даже глазами не мог уследить за текстом по книге, так же он и читал. И когда кончилась служба, я ему сказал: «Отец Евфимий, вы сегодня у меня украли всю службу быстротой своего чтения и пения. Но что более страшно: вы ее украли у себя — вы не могли молиться таким темпом!» И он заплакал и мне сказал: «Знаешь что, ты меня прости! Но я родился в деревне настолько бедной, что мои родители не могли меня даже накормить, и когда я был совсем маленьким мальчиком, лет пяти, меня отдали в монастырь, чтобы я мог там хоть поесть, чтобы было где поспать, чтобы кто-то позаботился о моей одежде. В монастыре я начал слышать эти песнопения и эти слова. Потом я научился их читать и вместе с другими их петь, и уже около восьмидесяти лет я ежедневно эти слова читаю, пою, произношу. И знаешь, что случилось? Когда я вижу слово в книге, мне не нужно его разбирать по буквам, слово — будто рука, которая касается каких-то струн в моей душе, и когда я вижу эти слова, вся душа начинает петь, и потому я так быстро читал и пел, что пела-то вся душа моя. А о тебе я не подумал, прости!» Вот человек, который тоже свое знание о Боге, свой опыт о молитве, свой опыт о неразрывной встрече с Богом мне тогда передал. То есть я от него этому не сумел научиться, но я понял, о чем речь шла.

Я понял позже, что Феофан Затворник хотел сказать, когда писал в одном из своих писем, что нам надо вчитываться в слова молитв, вдумываться в них, вчувствоваться в них (это его собственное слово) до того, чтобы они стали уже внутренним содержанием нашей души, чтобы, когда приходит время читать вечерние, утренние или другие молитвы, мы могли переходить не от слова к слову, а от живого чувства к живому чувству: достаточно нам было бы посмотреть на эти строки, чтобы вся душа начала молиться, то есть пламенеть перед Богом, трепетать перед Ним. Вот как еще передается знание о Боге, опыт о Боге, но не только так. Часто звук, который переплелся молитвенно со словами молитвы, нам может передать то, что мы умом в этих молитвенных словах не можем уловить. В этом смысл церковного пения, уставного, основанного на опыте, выросшего из опыта молитвы. И это опыт, который люди имеют не только в церковной молитве, но и в опыте жизни в мире, в котором мы находимся. Есть звуки, которые доходят до нашей души и ее воскрешают, рождают. Я вам дам пример, который уже давал в прошлом, но мне хочется в этих беседах, которые являются просто думами моими, поделиться с вами всем, что мне очень дорого.

Был у нас певчий Павел Федоров — замечательный бас, пел в церкви с детства. В какой-то момент у него нашли рак, оказалось, что поздно что бы то ни было сделать, он лежал в больнице и постепенно угасал. Я его посещал каждый день. Вначале я служил короткий молебен, он пел, а я произносил те части, которые не пелись. Потом у него не стало хватать сил на это, и я перешел на пение. А в какой-то день я пришел, и мне старшая сестра говорит: «Напрасно вы трудились сегодня прийти, он при смерти, он за пределом всякого общения с землей. И ужас в том, что его жена и дочь, которые были за границей много месяцев, только теперь смогли приехать, он с ними даже проститься не может!» Я поднялся в его комнату, стал на колени рядом с ним, попросил жену и дочь сесть по другую сторону кровати и этому человеку, который был за пределом сознания или восприятия, стал петь песнопения Страстной седмицы и Пасхи. Я их пел, как умел, некрасиво, но честно, от души, потому что я верил в то, что они говорят, и верил, что в них сила Божия, которая может вернуть сознание этому человеку. И в какой-то момент я почувствовал, что сознание в него возвращается, как волна, поднимается в нем сознание. Он открыл глаза, взглянул на меня. Я ему сказал: «Павел, ваши жена и дочь только что приехали, проститесь с ними, раньше чем умереть». Он повернулся к ним, они простились, и затем я ему сказал: «Теперь вы можете умереть с миром». Он закрыл глаза и умер. Здесь речь не идет о том, что я пел каким-то образом, который мог возродить жизнь в нем, — просто вся его душа ожила от этих слов и моего несовершенного пения.

Если говорить о звуке, вы, может быть, знаете — или не знаете, — что есть в требнике молитва освящения колокола, и этой молитвой выражается прошение о том, чтобы Господь дал этому колоколу такую благодать, чтобы его звук доносился до людей и возрождал в них вечную жизнь.

А что сказать о встрече человека с Богом, как бывало у апостолов?! Я хочу вам напомнить только об одном случае. Христос говорил окружавшим Его людям о том, что Ему надлежит умереть и что Он является хлебом жизни. Люди стали отходить, и Спаситель обратился к Своим ученикам и говорит: не хотите ли вы тоже отойти? И Петр, говоря от имени всех, сказал: куда нам уйти от Тебя? У Тебя глаголы вечной жизни (Ин 6:68). И эти «глаголы вечной жизни» — не описательные слова, вы не найдете в Евангелии описания вечной жизни словами Спасителя. Нет, Его слова ударяли в душу, уходили в самые глубины человека и рождали в ней, в этой глубине, вечную жизнь, которая дремала или которая была, как Лазарь во гробе, видимо, мертвая и воскрешалась этими словами — не звуком Его голоса, не самыми словами, а тем, что доходило через этот звук. Вот каким образом Бог непостижимый, Бог, Который является непроницаемой тьмой, если мы хотим проникнуть в Его присутствие, но является светом, который нас озаряет, если только мы склоняемся перед Ним, — вот каким образом Бог открывается нам, потому что изначально Он нас создал созвучными с Самим Собой; и вот как через одного человека, через общину Бог может открыться и множеству людей.

Но если мы так ставим вопрос — и я именно говорю о вопросе, потому что, как вы видите, я ощупью иду и хотел бы, чтобы и вы продумывали эти темы и ставили себе вопросы, — то встает другой вопрос: если это так, то каким образом человек может быть безбожником, как он может отрицать самое существование Бога, Который в нем живет и действует, потому что Бог, сотворив человека, не уходит от нас? Как апостол говорит, дары Божии неотъемлемы (Рим 11:29): что Бог дал, Он никогда не берет обратно. Как же это так? И мне кажется, что можно как бы ощупью подойти к своего рода ответу, сказав, что всякий человек в себе чувствует какую-то глубину, какую-то таинственность, что-то, что превосходит его просто животное существование. Но если ему не открыто благодатью и словом познание о Боге, он свое восприятие облекает в нереальные формы, в идолы.

Мы знаем из Священного Писания, из учения святых, наставников наших, что Бог зла не сотворил, что Он сотворил все твари невинными, хотя несовершенными — в том смысле несовершенными, что они еще не достигли той полноты, к которой все мы призваны: полноты приобщенности к Богу, становления храмом Святого Духа, уподобления Христу. Люди помнили древнее, ветхое сказание об этом, но опытно уже не принадлежали к этой традиции познания, и тогда они стали говорить, что мир был сотворен Богом и злыми силами и потому злые силы так властно действуют в нашем мире. В контексте начала Ветхого Завета мы можем сказать: нет, Бог создал вещественный мир, создал ангельский мир, мир животных и мир человеческий чистым, непорочным, но свободным, одаренным самовластностью, правом и возможностью определять свою судьбу, всего себя, и некоторые ангелы (об этом мы опять-таки будем говорить позже) отпали от своего призвания. И смутные воспоминания об истинной истории сотворения мира и падения человека и ангелов превратились в темную легенду Месопотамской веры260.

Так же, я думаю, бывает с отдельным человеком. Он чует нечто в себе, но, не имея возможности по непросвещенности духа и по невежеству понять, что происходит, выбирает себе истуканов. Мне помнится одна встреча. На ступеньках гостиницы «Украина» в Москве ко мне подошел молодой офицер и говорит: «Вы верующий?» — «Да». — «А вот я безбожник». Я ответил: «Жалко мне вас». И он прибавил: «Да, но что у меня общего с Богом, чтобы я в Него верил?» И я его спросил: «А вы во что-нибудь верите?» — «Да! Я верю в человека!» — «В этом у вас общая вера с Богом, потому что Бог верит в человека так, как вы не верите. Он нас сотворил по вере в то, что в конечном итоге мы вырастем в полную меру роста Христова. Он нас сотворил по непоколебимой надежде на то, что человек до конца не отпадет от Него. Он нас сотворил с той любовью, которую мы видим воплощенной и распятой на Кресте. Бог в человека верит так, как и в какой мере вы не верите в человека. Вы верите в свое представление о том, каким человек должен быть, и готовы его ломать, чтобы он стал по вашему образу и подобию. Бог этого не делает». Он на меня посмотрел и сказал: «Об этом я никогда не думал, мне надо задуматься».

Так мне представляется. И когда встречаешь конкретных, живых людей, ликует сердце о том, что безнадежности в этом отношении нет, что Бог есть Бог и Отец всех, всех без исключения, как говорит об этом Священное Писание (Мф 5:45). И таким образом Бог, непостижимый, таинственный, живет и действует. Он непостижим по Своей Сущности так же, как непостижим никакой человек в сущности своей. Сколько бы мы ни знали дорогого нам человека, как бы глубоко мы его ни познали и сердцем, и умом, и общностью жизни, и даже телесным общением, мы его знаем, как знаем солнце: по свету и по теплу, но где-то есть тайна этого человека, которая для нас непостижима, которая открыта только Богу.

Бывают моменты, когда мы видим будто сияние, свет в человеке. Я вам упоминал о целом ряде людей, которые для меня были откровением. И мы можем расти, и мы можем терпеливо ждать момента, когда через приобщенность Богу, через очищение нашей греховности в нас проявится способность раскрыться до глубин перед Ним.

Есть одно русское стихотворение, которое об этом говорит так просто и ярко:

Из бездны Вечности, из глубины Творенья
На жгучие твои запросы и сомненья
Ты, смертный, требуешь ответа в тот же миг,
И плачешь, и клянешь ты Небо в озлобленье,
Что не ответствует на твой душевный крик…
А Небо на тебя с улыбкою взирает,
Как на капризного ребенка смотрит мать,
С улыбкой — потому что все, все тайны знает
И знает, что тебе еще их рано знать!261

И мы должны жить устремленными к познанию Бога и вместе с этим — с чувством радостного смирения: если и теперь мы, такие слепые, такие бесчувственные, такие неопытные, столько о Боге знаем, так с Ним можем общаться в молитве, в созерцании созданной Им красоты, в общении с людьми, которые дальше пошли в глубины Божии, если мы такие можем столько знать, каково будет, когда мы познаем Его, по слову апостола Павла, как мы Им познаны (1 Кор 13:12)! Какая в этом дивная надежда, какая в этом ликующая радость!

И вот люди, которые сколько-то приобщились к этому знанию (я говорю «сколько-то»: даже в самой малой доле или в очень великой), могут с нами делиться этим. Они делятся через свой облик, они делятся тем, кто они такие, они делятся с нами тем, что они не только сердцем, но и умом познали, они нам говорят на грани нашего понимания, нет, больше даже — они говорят нам на нашем языке о том, что сами познали как бы на ином языке. Вспомните место Послания, где апостол Павел говорит, что он был взят на небо и слышал неизреченные глаголы, которые нельзя повторить (2 Кор 12:4), но он их слышал, его душа отзывалась, пела под звуки этих глаголов. Их повторить невозможно, но когда он вернулся из этого состояния, он мог делиться чем-то о Боге, чего раньше не знал.

И вот тут встает вопрос, как выражается это знание. Я говорил о том, как это выражается в личностях людей, только что дал вам пример апостола Павла, но, кроме того, это выражается и иным образом. Мы знаем из писаний святых отцов имена ряда ангелов. Каждое из этих имен говорит о том, каким он знает Бога: Денница — это ангел, который видел Бога как Свет совершенный. Михаил после разрыва с Богом целой группы ангелов встал на защиту райских дверей, его имя значит «Никто Как Бог». Имя Рафаил значит «Бог исцеляет». Каждый из них был пронизан Божественным присутствием, светом, благодатью, энергиями Божественными, и имя каждого говорит о том, чем он стал в своих глубинах. Это не значит, что ничего другого в нем не было: было познание Бога, познание человека, была его роль в истории человечества. Есть удивительное место о том, что не только словом, не только как бы действиями своими, исполняя Божии поручения на земле, среди людей или во вселенной, познается и предается нечто о Божественной тайне. Святой Исаак Сирин (как неожиданно, что именно он!) говорит, что вечное занятие ангелов на небе — это танец. И если задуматься над этим, то, может быть, можно понять, что он хотел сказать. Танец — это совершенное, полное, созерцательное молчание, и этот опыт приобщенности к Богу на глубинах молчания выражается в движении, в полной гармонии, в совершенной красоте. Я большего не умею сказать об этом, но изумительно, что такой пустынник, как Исаак Сирин, так воспринимал ангельское естество.

А дальше идет вопрос о речи человеческой. Мы друг другу передаем наше знание, как я уже сказал, через личность, но и словами. Эти слова принадлежат всечеловеческой речи, это не такие исключительные слова, которые говорят только о Боге, о человеке в его сущности, в недрах и глубинах, — это слова, которые можно найти и в других областях, но в контексте личности, в контексте речи они передают нам что-то о Боге. Но тут приходится принять во внимание очень важную вещь. Когда мы говорим, что Священное Писание — это слово Божие, это не значит, что каждое слово, написанное в Ветхом или Новом Завете, является словом, которое Бог так произнес. Потому что мы знаем, что в течение всей истории Ветхого Завета еврейский язык менялся и поэтому разные святые Ветхого Завета говорили о Боге на своем родном еврейском языке, но с изменением языка из столетия в столетие новые оттенки прибавлялись, прежние оттенки, как высохшие листья, отпадали. А уж что сказать о том, что с еврейского языка при всех его изменениях в течение столетий Ветхий Завет был переведен на греческий язык и оттуда на сотни языков, на которых люди говорят! И в каждом языке есть особенности, которые нельзя передать простым словом.

Кроме того, когда читаешь, особенно Ветхий Завет, но и Новый, приходится принимать во внимание то, что мы не привыкли к той культуре, в которой эти события происходили. Первое замечание: отец Сергий Булгаков писал, что начало книги Бытия до изгнания человека из рая — это рассказ на языке падшего мира о том, что было до падения262. Языка для передачи этого у нас нет. И все то, что говорится в этих первых трех главах (Быт 1—3), — это язык падшего мира, старающийся передать события, о которых опытно никто уже не знал. Поэтому отец Сергий начало книги Бытия называл не историей человечества, а метаисторией, то есть сверхисторией, за краем истории. Это история в том смысле, что все это происходило, но мы не знаем, что такое это, и у нас нет языка, чтобы передать эти события на том языке, на котором они должны были быть выражены, если бы не было падения.

И дальше: культура еврейского народа изменялась, изменялись образы и картины. Мы часто читаем Писание, не особенно волнуясь о том, что то или другое место нам кажется странным, непонятным. Я помню, как группе детей рассказывали о Самсоне и Далиде, о том, как вся сила Самсона заключалась в его длинных, никогда не подрезанных волосах (Суд 16:16—19). И дети это воспринимали, ну как магию, какое-то чудо, и все. На самом же деле и в древности, и позже длинные волосы, которых никогда не касались ножницы, носили люди, которые всю свою жизнь, всего себя посвятили Богу (Чис 6:2, 5). И пока Самсон был богопосвященным человеком и нес знак этого, у него была неодолимая сила, но когда он отдал себя во власть Далиды и та отрезала ему эти волосы в знак того, что он больше не Божий, а ее собственность, вся сила ушла. Если бы мы так передавали детям суть, вместо того чтобы из этого события сделать нелепый рассказ о какой-то ветхозаветной магии!

Есть другие места, которые озадачивают нас. Почему, например, в целом ряде мест говорится о том, что израильтяне начали молиться на высотах, на вершинах, на пригорках и Бог отвернулся от них (напр., 4 Цар 17:9—18)? Почему нельзя было молиться на пригорке или на какой-нибудь горе или на высоте? Потому, что это было знаком, что они молятся так, как молятся язычники, они переняли обычаи и действия язычников и этим показали Богу, что они больше не Ему Единому принадлежат, но приобщились к миру, который не Его мир. Можно было бы другие примеры привести, но и этих достаточно, чтобы вы уловили, что надо Писание читать духом.

Есть замечательное место у старца Силуана, где он говорит, что Дух Святой живет в Церкви и что, если бы даже все Священное Писание пропало, человечество и Церковь не лишились бы полного познания Бога, потому что человечество продолжало бы становиться в Церкви и через Церковь Телом Христовым, оживотворенным Духом Божиим. Это смелые слова, но нам иногда приходится принимать слова смелые, потому что они нам передают что-то очень важное. А важное они нам передают вот что. В течение двух тысяч лет и дальше в глубь Ветхого Завета люди читали тексты, которые были несовершенны с точки зрения языка или грамматики, которые менялись в зависимости от эпохи, но читали их духом. Они не останавливались на словах, они в слова вглядывались, вдумывались, входили чувством в них и познавали, что Сам Дух Святой вложил в них. И так мы должны научиться читать Ветхий и Новый Завет, молитвы святых.

Когда мы читаем Ветхий Завет, Новый Завет, мы сталкиваемся с опытом целых эпох, и в пределах этих эпох — с живым, победоносным, освящающим опытом отдельных людей. Не напрасно Нестор Летописец говорил о том, что Церковь в своем учении подобна великому хору. В ней звучит множество голосов, и каждый голос своеобразен, неповторим, и они сливаются в одну общую гармонию. Вот что составляет дивность Ветхого и Нового Завета: не то, что люди повторяют одно и то же, а то, что из опыта частичного, несовершенного, но чистого, который они получили, собрали, люди говорят свое живое, истинное слово, которое соединяется с такими же живыми истинными словами других людей и приносит нам Божественную правду. Есть множество слов, над которыми нам хорошо бы задуматься, и я хочу это сделать в течение одной или двух бесед.

Но еще одно сравнение мне кажется очень важным — это икона. Во-первых, всякий человек является иконой Христовой. Он является образом и подобием Божиим, в нем живет дыхание Божие. Каждая из этих икон является отображением Христа и вместе с этим не просто копией, — и это изумительно и прекрасно. Но когда мы выражаем наш опыт, будь то в виде иконы, или человеческой речи, или осуществления нашей жизни, именно это происходит. Жизнь каждого святого является иконой жизни и личности Христа. Слова святых являются голосом Божиим, голосом Святого Духа, Который учит нас в глубинах наших называть Бога Отцом. В другие моменты Он вдохновляет нас воздыханиями неизреченными (Рим 8:15, 26) обращаться к Богу, учит всей тоской души, всем желанием, надеждой, любовью молиться и устремляться к Богу.

Но когда мы всматриваемся в те иконы, которые есть во всем православном мире, мы видим, что каждая нация облекла Спасителя, Божию Матерь, святых в черты своей народности, потому что иначе думать они не могли. Невозможно себе представить чернокожих африканцев, которые изобразили бы Христа в виде белого человека, Он был бы для них чужой. Мне вспоминается сейчас рассказ одного миссионера. Он должен был проповедовать в негритянской деревне, и местный священник-негр обратился к своей пастве и сказал: «Вы не смущайтесь, что он такой же белый, как бес, душа его такая же черная, как наша». Это звучит шуткой, но вместе с тем в этом такая глубина! Нет такого состояния, нет такой группы людей, которая не может в своих чертах, на своем языке выразить истину Божию и воспринять ее. И когда мы смотрим, например, на русские иконы, мы видим замечательную вещь: та же икона постепенно менялась в своем облике и порой приобретала новое имя. Я помню, как Леонид Александрович Успенский говорил одному начинающему ученику: «Помни, что икону выдумать невозможно, но икону переписать рабски тоже нельзя, потому что эта икона должна быть твоим опытом в пределах всецерковного опыта, который уже нашел свое выражение в этой иконе». И поэтому, когда мы глядим на разные списки различных икон: Владимирской, Иверской, Казанской, мы в них видим какие-то различия. Больше того, некоторые иконы приобрели второе имя по месту, где с них была сделана копия. Та же истина, которая прошла через душу другого человека, нашла свое истинное, всецерковное выражение в новых чертах.

Нам приходится помнить, что познание Бога возможно только путем приобщения к Нему. Это приобщение бывает в таинствах, бывает в молитве и бывает через жизнь, соответствующую собственным Божиим путям. Но вести жизнь, соответствующую Евангелию, — дело непростое, в том смысле, что эта жизнь не заключается в том, чтобы раболепно, пусть даже очень совершенно, исполнять заповеди Божии. В Ветхом Завете были даны заповеди, от исполнения которых зависела праведность человека. Верующий, который ничем не нарушал предписания Закона, мог считаться и считался праведным. Но это еще не значило, что он находится в глубоком и совершенном общении с Богом. Такие люди могли быть тем, что Священное Писание называет рабами, то есть людьми, которые безусловно подчинены воле своего господина и ее выполняют, но это еще не значит, что их душа, их ум, сердце, воля полностью созвучны с волей, мыслями и сердцем господина, это значит только как бы внешнее послушание, послушливость. И в Евангелии есть слова Христовы: когда исполните все повеленное вам, говорите, что вы рабы неключимые, то есть никудышные (Лк 17:10), что вы не стали ничем, кроме рабов. А в другом месте сказано нам: Я больше не называю вас рабами, потому что раб не знает воли своего господина, а вам Я все открыл (Ин 15:15).

И здесь нам приходится искать нечто большее, чем верность в исполнении тех заповедей, правил, законов, которые мы находим в Евангелии, в Новом Завете, в Ветхом Завете, в церковных наставлениях. Нам надо открыться так, чтобы в нас действовал Дух Святой, так надо открыться Богу, чтобы приобрести то, что апостол Павел называет умом Христовым (1 Кор 2:16), то есть мыслить Его мыслями, чувствовать согласно Его сердцу. И тот же апостол Павел нам говорит, что, с одной стороны, Святой Дух нам открывает тайны Царства Божия, самые их глубины, но, с другой стороны, порой Он как бы шепотом нам подсказывает молитву и нас учит называть Бога нашим Отцом (Рим 8:15). Мы живем не так, как было до падения наших прародителей, в полной открытости Богу и в посильном общении с Ним. До падения Адам, Ева не были совершенны, то есть они не достигли полной зрелости, к которой человек призван, но у них была, по слову отцов, невинность. Они были как дети, но дети, в которых нет никакой тени зла. Они еще не выросли в ту меру, в которой можно было общаться с Богом по-взрослому, если так можно выразиться о духовном состоянии, но не было в них тьмы, не было запутанности.

Мы же находимся в ином состоянии. Мы живем в грешном мире, где не все просто и не все ясно. В нас самих брезжит свет, затем хлынет на него волна тьмы или полутьмы — и мы запутались уже. И вся наша жизнь проходит в том, что в этом полумраке-полусвете, в котором мы не всегда лично виноваты, но в который погружены, принадлежа падшему миру, мы ищем Бога и полноту света. Вы помните начало Евангелия от Иоанна: Свет во тьме светит, и тьма не объяла его (Ин 1:5). Когда произошло падение, когда уже не стало того лучезарного общения между Богом и человеком, которое было вначале, эта полутьма облекла весь мир, включая человеческое сознание, но эта полутьма не могла мешать свету светить. Свет светит во тьме, и тьма не может его задушить. Тьма не всегда рассеивается, но она не может задушить свет, потому что в свете — Божественная природа. Свет — явление положительное. Тьма — всего-навсего отсутствие света и, соответственно, запутанность наших понятий, наших переживаний, нашей жизни. И когда мы ищем познания Бога и познания созданного Им мира, мы можем обратиться в разные стороны.

Вспомните, что случилось, когда Адам и Ева согрешили перед Богом недоверием, не поверили Ему до конца. Когда Бог их позвал, ответ Адама Богу был в сущности: меня соблазнила жена, которую Ты мне дал (Быт 3:12). И вместо примирения, вместо того чтобы повернуться к Богу и сказать: да, мы оба согрешили, мы соблазнились, мы поверили духу лжи, но мы видим теперь, что Ты весь свет, весь красота, весь правда, весь истина, весь жизнь, — прости! — Адам как бы выразил упрек Богу, перенес ответственность с себя на Бога.

В свое время я вернусь к вопросу о сотворении мира, о том, каким он был задуман и изначально существовал и чем он стал, но одно я сейчас скажу: когда совершилось падение наших прародителей, то пал человек, но не пала природа. Мир, Богом созданный, попал в плен, но он, этот мир, против Бога не согрешил.

И мы живем в мире, который в полумраке и полусвете, и видим вещи то ясно, когда луч света упадет, то уродливо, когда, словно в тумане, движется нечто и мы не можем определить, что это. Некоторые люди сумели вырваться в достаточной, пусть не в полной мере из этого состояния, это святые. Я уже говорил в одной из бесед, что от них мы можем узнать многое о Боге, но не только о Боге. Если мы читаем жития святых, то видим образы порой неизъяснимой красоты, благородства, а порой для нас в значительной мере чуждые и непонятные. Но к одному источнику мы можем обратиться — и обращаемся постоянно, не отдавая себе отчета в том, сколько этот источник нам может дать познания о Боге, — это молитвы святых, их частные молитвы и те молитвы, которые мудростью церковной были собраны в целые чины: Божественная литургия, вечерня, утреня, повечерие, где молитвы множества разных святых, людей очень друг на друга непохожих, были соединены, потому что они говорили о том же, потому что в них то, что их разделяло, было превзойдено тем, что их делало едиными — приобщенностью к Богу Духом Святым и верностью Христу. И вот мне хотелось бы остановиться немножко на вопросе о том, как мы употребляем и могли бы употреблять молитвы святых.

Во-первых, очень часто изначально нам говорят: если хочешь научиться молиться, возьми молитвы святых, утренние и вечерние молитвы, и читай. И очень часто бывает, что человек их вычитывает и даже к этому привыкает, и даже находит в этом какое-то вдохновение. Но если поставить вопрос о том, погрузился ли он в духовный опыт того святого, молитву которого читает, часто приходится сказать: нет, эта молитва до него не дошла, он ею пользуется как костылями. То, что человек произносит, — правда, потому что это правда, изреченная святым, но это не его опыт, это не стало его собственным опытом. Для того чтобы молитва святого стала нашим опытом, нужно к ней подойти с разных сторон. С одной стороны, когда мы собираемся прочесть молитву того или другого святого, не разумно ли, раньше чем мы произнесем хоть одно слово, сказать: «Святой Василий, святой Иоанн, святой Симеон! В эту молитву ты влил всю свою веру в Бога, всю свою богоустремленность, но также и сознание своего несовершенства, ты влил в эту молитву свое восприятие окружающего мира. Когда я буду читать эту молитву, помолись за меня, чтобы то, что ты вложил в эту молитву, хоть сколько-то до меня дошло, чтобы и я приобщился твоему опыту».

И тут приходится действовать со строгой трезвостью, потому что слишком легко повторять слова молитвы как бы от себя, тогда как данные слова не соответствуют вовсе личному опыту. Например, слова молитвы «Отче наш» ставят перед нами сразу целый ряд трагических вопросов. Когда ученики спросили Христа, как им молиться, Он им дал эту молитву. Но Христос — единственный, Кто мог назвать Бога Отцом, никто другой не может этого сделать. Мы можем называть Его Творцом, мы можем называть Его Промыслителем, можем многими другими словами охарактеризовать наше взаимное отношение, но Отцом в полном смысле Бог является только для Христа. Как же мы можем называть Бога Отцом? Только при условии, что мы так соединены со Христом верой, жизнью, любовью, всем существом нашим, что стали Его родными братьями и сестрами. Сам Христос употребляет эти слова. После Своего Воскресения, когда Он посылает жен-мироносиц к Своим ученикам, Он говорит: пойдите к братии Моей (Ин 20:17). Это слово «братья» для нас, конечно, большей частью собирательное слово о близких людях, но тут, может быть, есть что-то гораздо более глубокое, значительное. Через свою веру, через то, что они были готовы все отдать для Него, включая свою жизнь, ученики Христа стали Ему родными братьями.

Если хотите образ, Христос нам дает этот образ: Я лоза, а вы ветки (Ин 15:5). Он лоза, и мы можем быть приобщенными к этой лозе, как ветки. Самостоятельности в этом отношении у нас не может быть. Есть у апостола Павла место, где он говорит именно о том, что мы соединены со Христом, как умирающая веточка может быть соединена с живым стволом (Рим 11:17—24). И образ этот такой трагический и замечательный. Подумайте: стоит живое дерево, дерево полное жизни, в котором нет никакой доли порчи или смерти, и тут же растет какой-то кустик, который живет только тем, что из богатой или бедной земли он может собрать сколько-то жизненных соков. Приходит садовник и видит, что этот кустик может только умереть — рано или поздно, но он не выживет. И он делает нечто страшное: он отрезает ветку. Ветка, отрезанная от той временной, ускользающей жизни, которой она пользовалась, будучи укоренена в землю, чувствует, что из нее бежит даже эта жизнь, что это конец. Но садовник подходит к стволу живоносного дерева, тем же ножом врезается в дерево и соединяет две раны: рану, которую он нанес дереву, и рану, которую он нанес этой малой ветке, и их соединяет, связывает, и жизнь, которая течет в этом стволе, постепенно начинает проникать в малый росток, пронизывать его, и этот росток уже оживает полнотой жизни живоносного древа. Ценой раны это дерево оказалось в состоянии передать уже неотъемлемую жизнь тому ростку, которому надлежало только умереть.

Этот образ может нам напомнить то, что случилось с человечеством, когда Христос, совершенный человек, человек, в котором нет ни тени зла, ни тени смертности, вошел в нашу жизнь и согласился на смерть ради того, чтобы через Его смерть мы могли приобщиться Его Воскресению и жить уже не своей колеблющейся, вымирающей жизнью, а полнотой Его жизни, которой никто, ничто не может у нас отнять.

Когда мы читаем молитвы святых, мы общаемся с людьми, которые, подобно этой ветке, были когда-то умирающим ростком, были затем соединены с живоносным древом и сейчас пронизаны его жизнью. Мы призваны это увидеть, понять и от них научиться. Но когда мы читаем молитву того или другого святого, мы не все имеем право сказать от собственного имени, просто повторяя его слова, потому что есть вещи, которые невозможно сказать, не пережив их очень глубоко и порой трагично, душераздирающе.

Разве мы можем просто сказать, не задумываясь: Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим (Мф 6:12)? Разве мы можем это сказать, не поставив перед собой вопрос о том, как мы относимся к нашим должникам? Оглянись, посмотри, кто вокруг тебя: родные, близкие, дальние, случайные, постоянные. Как ты к ним относишься? Нет ли среди твоих поступков, в тебе чего-то, что не дает тебе права сказать: Прости, как я прощаю? Можно так повернуть вопрос: я говорю «Прости меня, Господи!» А может ли Бог меня простить, если другой человек меня не прощает, если он, она меня не может простить? Есть рассказ в еврейской традиции, как один из пророков начал молиться Богу и увидел, что его молитва сначала стала подниматься ввысь, а потом, словно сильным ветром, была прибита к земле и стала просто, как туман, ползти по ней. Он спросил: «Господи, в чем дело? Неужели Ты не можешь принять моей молитвы?» И Господь ему ответил: «Ты оскорбил старую вдовицу, и она взмолилась ко Мне, чтобы Я тебя наказал за это. И ее молитва сильнее твоей молитвы, потому что ее молитва исходит из трагедии, реальной трагедии ее жизни». Мы можем и так поставить перед собой вопрос: я говорю «Оставь мне мои грехи, как я оставляю». А я — оставляю? Если бы речь шла о том, чтобы оставить какие-нибудь громадные провинности, простить человека за то, что он делал что-то ужасное, в каком-то смысле было бы проще, потому что было бы ясно, что он наделал. Но речь идет о том, что мы делаем постоянно не то и вызываем боль в другом человеке и что эту боль надо утолить, надо исцелить, нельзя просто к ней отнестись: мол, ну забудь, чего плачешь!

В молитвах святых есть много такого, чего от себя не скажешь. И когда читаешь эти молитвы, надо иметь честность начать с того, чтобы прочесть себе вслух то, что в них сказано, и поставить вопрос: могу ли я это Богу поднести как собственную мольбу или нет? Хочу ли я того, о чем прошу, или я произношу это прошение только потому, что оно напечатано в книге? Хочу ли я исцеления? Честный человек, один из древних святых, который жил беспутно до того, как вырвался на свободу, рассказывает, как он понял, что его беспутная жизнь неприемлема, разделяет его с Богом, что нет ему пути к Богу, если он не переменится. И он решил просить, чтобы Бог его освободил от зла, и приводит молитву, которую некоторое время повторял, потому что у него не хватало мужества сразу полностью отречься от зла: «Господи, дай мне целомудрие — но только не сразу!»263 И когда мы читаем молитвы святых, я думаю, мы часто могли бы сказать: я не могу этого сказать честно от себя.

Но что же тогда делать? Есть два выхода. Либо сказать: «Господи! Этого я сказать от себя не могу и этого я Тебе не скажу. Прости меня за то, что я неспособен сказать этих слов — слов прощения, или прошения об избавлении от чего-то, что мне слишком дорого, или о даровании того, что меня так пугает!» И второй выход — это пройти мимо слов и сказать святому: «Ты эту молитву честно, правдиво сказал. Помолись Господу, чтобы рано или поздно я смог сказать эти твои слова. Конечно, не с той глубиной, с какой ты их говорил, но правдиво. Глубина придет в свое время. Она будет зависеть не только от повторения этой молитвы, она будет зависеть от всего строя моей жизни, от моего возрастания во Христе, но пусть это станет правдиво».

А затем в молитвах есть слова, которые мы очень легко повторяем, потому что привыкли, что так к Богу обращаются, так с Ним говорят. Почти все молитвы начинаются со слов «Господи», или «Боже», или «Владыко». Можно ли это сказать правдиво, живя той жизнью, которой часто мы живем? Что значит «Господи»? Это значит, что Он, объективно говоря, Господь, Хозяин моей жизни. Это я могу признавать, но желаю ли я этого? Либо мы можем подразумевать: «Господи, я хочу, чтобы Ты был хозяином всей моей жизни. Я еще не дорос до того, чтобы так было, но Ты — избранный мною Господь, Ты избранный мною Хозяин». Тогда можно сказать «Господи» не только потому, что Он объективно, неотъемлемо имеет полную власть надо мной, но и потому, что я Его выбрал и хочу, чтобы эту власть Он надо мной имел. И то же относится к слову «Владыко». Да, Он Владыка без моего прошения, но когда я эти слова произношу, мечтаю ли я о том, чтобы Он овладел всем, что во мне есть? Чтобы все, что я собой представляю или что у меня есть, стало безраздельно Его достоянием, чтобы все было полностью пронизано Им?

Господи и Владыко… Если только остановиться на этих словах и задуматься, то приходится много, многое в себе менять. И когда мы говорим: «Боже мой», значит ли это: «Ты — моя жизнь, Ты — мое самое глубинное бытие!» Правда ли это, или мы только пользуемся Богом, чтобы не чахнуть, чтобы не иссохнуть, как смоковница, о которой говорит Евангелие (Мк 11:12—14, 20)? Является ли Бог нашей жизнью хотя бы в тоске нашего сердца, в отчаянном желании нашем? Если мы так задумаемся над словами, которые произносим, тогда мы можем начать молиться совершенно по-иному, тогда мы понимаем, что каждую молитву, каждое изречение Священного Писания надо продумать, прочувствовать, чтобы эти слова постепенно стали как бы судьей надо мной и вместе с этим — вдохновением и силой жизни. Если так подойти к молитвам святых, то мы начинаем приобщаться их опыту о себе самих.

В сущности своей молитва — это встреча с Богом, встреча живой души с Живым Богом, и встреча не только мгновенная, но такая, которая никогда не забывается и, по милости Божией, никогда не перестает. Она бывает более интенсивная, более потрясающая, более глубокая или более поверхностная, но так или иначе она продолжается в нашем опыте жизни. Это происходит и в частной молитве, и в общественной молитве. И вот мне хочется сегодня продумать с вами эту встречу.

Эта встреча происходит очень разнообразно. Мы читаем в Священном Писании: Стучите и отверзется вам (Мф 7:7). В другом месте нам говорится: Я стою у двери твоей и стучу (Откр 3:20). С одной стороны, бывает, что мы рвемся к Богу, с другой стороны, порой Бог старается прорваться к нам, несмотря на то что мы затворили двери и сердца, и ума, и жизни нашей по своей греховности, потому что вместо Него выбрали грех.

Подумаем: что значит, что Бог стоит у двери нашей и стучит? Бог нас создал для того, чтобы иметь с нами вечное общение, чтобы Его жизнь переливалась в нас и мы стали участниками Божественной жизни. И конечно, когда мы по той или другой причине Его не ищем, Он нас ищет, Он стучится в двери нашего сердца. Это бывает разно. Иногда в нашем сердце (и когда я говорю о сердце, я говорю о самом глубинном нутре человека) пробуждается тоска, не обязательно тоска по Богу, но какая-то раздирающая, мучительная тоска от внутренней пустоты и оттого, что так жить нельзя. Иногда, когда мы знаем, куда идти и чего искать должны, эта тоска находит себе какой-то относительный выход, иногда нет, и годами, может быть, эта тоска разрывает нашу душу, но ответа не получает. Это бывает по разным причинам. Или мы не готовы к встрече, потому что мы ищем Бога как восполнение нашей жизни — не для того, чтобы Его полюбить, Ему довериться, Ему послужить, а лишь для того, чтобы Он заполнил пустоту, которая в нас есть. Я вспоминаю одного человека, который был очень правдив и мне так и сказал: «Бог мне не нужен Сам по Себе, Он нужен мне только для того, чтобы заполнить ту пустоту, которая качествует в моей душе». Если у нас такое отношение к этой пустоте, то, конечно, нам придется и ждать, и искать, потому что встреча с Богом в этом смысле подобна встрече с человеком, которого мы ищем для собственной выгоды, а не потому, что наше сердце этому человеку открыто и мы хотим войти в общение дружбы, любви, взаимного уважения, сотрудничества с ним.

Порой человек и хочет Бога, рвется к Нему, но что-то в нем еще не созрело для того, чтобы это общение стало возможным. Мне вспоминается рассказ из жизни старца Силуана. Он в течение многих лет кричал перед Богом, молился о том, чтобы Бог ему открылся, чтобы как-то почувствовать Божие присутствие, чтобы Божие присутствие в нем сказалось и что-то над ним сотворило. В какой-то момент он дошел, если можно так выразиться, до творческого отчаяния, такого отчаяния, которое говорило, что он созрел для этой встречи. Он обратился к Богу и сказал: «Господи, Ты неумолим!» — и на этом остановился. И вдруг его охватило чувство Божия присутствия, и после этого, как пишет старец, он всю жизнь с радостью молился Богу, с радостью Ему служил. Потому что в этот момент что-то прорвалось в его душе: и Бог, и он соединились в той мере, которая была ему доступна тогда, а потом все больше и больше, глубже и глубже, до момента, когда Силуан вырос в полную свою меру.

Бывают другие ситуации, которые человека наталкивают на встречу с Богом. Есть в жизни одного греческого святого ранних столетий рассказ о том, как он научился молитве. Он был простой, неграмотный крестьянин, ничего, в сущности, о Боге и о правилах веры не знал. Но однажды он пришел в церковь и услышал слова: непрестанно молитесь (1 Фес 5:17), и эти слова его так поразили, что он не остался в храме, а вышел и пошел в горы молиться там. И он кричал к Богу, кричал из глубин своей опустошенной души, прося Бога прийти к нему, приблизиться к нему. Много лет спустя он говорил другому подвижнику, что после первого порыва к Богу его молитву питало и чувство одиночества, и страх от зверей, которые за каждым кустом могли его подстерегать; а еще позже — страсти, искушения, «хищные» духовные движения. И так он научился молиться непрестанно.

Я даю вам эти примеры, потому что они очень реальны. Каждый из нас в разные моменты жизни может испытать в какой-то мере то или другое из мною упомянутого. Не в такой мере, в какой испытывал страхи и искушения этот древний святой, не в той мере, до какой было дано великану духа Силуану вырасти, что ему позволило быть в непрестанном общении с Богом. Но каждый из нас в той или другой мере может себе представить: как мы молимся, когда перед нами опасность, как мы молимся, когда перед нами задача будто неразрешимая, как мы молимся против зла и за добро. Каждый из нас знает моменты, как иногда у нас поднимается целый ад в душе, и никакими человеческими силами и ухищрениями невозможно победить то зло, которое в нас вдруг обнаруживается. И тогда остается только молиться, только кричать к Богу о помощи.

Но тут мы встречаемся с другой трудностью. Порой бывает, что мы молимся, кричим перед Богом или просто боремся со злом, которое в нас действует и старается нас развратить, — и помощи как будто не получаем. Казалось бы: когда мы в такой духовной тоске и опасности, почему Богу не снизойти к нам, мощным движением, властным движением руки рассеять мрак? И тут мы можем вспомнить рассказ из жизни святого Антония Великого о том, как он не только часами, но долгие дни боролся с искушениями, с наваждениями дьявольскими, боролся изо всех сил (а сил у него было много, и вера у него была крепкая), но нападения все продолжались. И в какой-то момент что-то случилось. Последний его крик разогнал всю тьму, но сам он к тому времени дошел до предела своих человеческих сил. Он пал на землю и лежал в изнеможении, и вдруг перед ним стал Христос. Антоний был настолько слаб и изможден, что не мог даже подняться и преклониться перед Богом своим. И лежа на голой земле, он сказал: «Господи, где же Ты был, когда я был в таком страшном искушении?» И Христос, сияя всей Своей любовью, ему ответил: «Я невидимо стоял рядом с тобой, готовый вступить в бой, если бы только ты сдался, а теперь победа твоя, ты оказался верным до конца». Вот вам пример того, как, бывает, мы стучимся, и нам приходится ждать, но не потому, что Бог безразличен к нам, а потому, что мы должны к чему-то созреть, должны научиться верности до конца, должны научиться смелости.

Но бывает, что Бог берет инициативу. Есть место у апостола Павла, где он говорит, что Дух Святой неизреченными воздыханиями действует в нашей душе (Рим 8:26). Дух Святой, не наша тоска, а Сам Господь как бы воздыхает о том, чтобы мы проснулись к присутствию Божию, чтобы узнали в этой тоске своей не отсутствие Божие, а Его присутствие, почуяли, что Он тут, рядом: как ты Меня не видишь? как ты Меня не чувствуешь? И в какой-то момент, когда эти воздыхания Святого Духа, не наши, дойдут до нашего сознания, мы можем вдруг на них отозваться и вместе со Святым Духом, движимые Духом Святым, молиться Богу. Не обязательно кричать о своей тоске, не обязательно даже о чем-то, потому что дело не только в благодарности или тоске, страхе или надежде. В тот момент мы можем просто с Ним беседовать, можем Ему излить всю свою душу, можем рассказать, как тосковали, когда у нас не было сознания Его близости.

Эта встреча не обязательно выражается словесно. Я не помню, упоминал ли вам (пусть меня простят, если я повторяюсь) рассказ, который вошел в житие одного из самых замечательных западных святых XIX века, французского Curé d’Ars. Он был простой человек, человек молитвы, человек духовного подвига, но умом не был силен и не смог окончить семинарию. Но его епископ увидел в нем нечто, чего его учителя не замечали, и поставил его священником. Как-то пришли другие священники к своему епископу и говорят: «Как ты мог его поставить? Он же такой необразованный! Мы с ним говорим на богословские темы, и он не может следовать нашим рассуждениям!» И епископ ответил: «Я не знаю, образован ли он, но я знаю, что он просвещен». Очень важно — уловить эту разницу в людях, даже и в себе самом: не от образованности нашей, не от теоретического знания, а оттого, что мы открываемся Богу, свет Христов, который просвещает всех, вливается в нас и делает нас тоже светочем. Так вот, в жизни этого святого есть рассказ о том, как часто, приходя в свою убогую церквушку, он там заставал старика крестьянина, который часами сидел как будто даже и не молясь. И как-то этот священник ему говорит: «Дедушка, что ты часами делаешь, сидя здесь, в церкви? Я заметил, что губы твои не двигаются в молитве, пальцы твои не бегают по четкам, ты только сидишь и смотришь прямо перед собой. В чем дело, что это за делание?» И старик улыбнулся и ответил: «Я на Него гляжу, Он на меня глядит — и нам так хорошо друг с другом!» Вы видите, что молитва может выражаться очень разно. Она может выражаться словами, криком испуганной, опечаленной души, она может выражаться тихой, ласковой молитвой-разговором с Богом, но она может выражаться просто тем, что человек находится перед Богом, это осознает и счастлив этим.

Был случай и в моей жизни. Старушка много лет читала Иисусову молитву, но никогда не ощущала Божиего присутствия. Она попросила совета у меня, тогда только что рукоположенного священника. И я ей прямо сказал: «Когда же Богу вставить слово, если вы все время говорите? Помолчите перед лицом Божиим!» К моему удивлению, совет пригодился; она потом мне рассказала, что в наступившей тишине ощутила то присутствие Божие, которого так долго искала.

Вот несколько примеров того, как и слово, и молчание нас могут поставить в присутствие Божие. Но для этого надо помнить, что мы не должны постоянно за собой следить. Одна из самых больших опасностей, которые нас подкарауливают, когда мы молимся, — следить за собой: что со мной сейчас происходит? углублен ли я в себя? чувствую ли я Божие присутствие? здесь ли Господь? почему я рассеялся? Нам надо научиться просто быть перед Богом, действительно молчать и знать, что Он тут есть; я могу Его не ощущать сейчас, но это не значит, что Его нет. Есть рассказ о том, как мать играла в прятки с маленькой девочкой. Вы знаете, как играют в прятки: мать спряталась, аукнула, девочка открыла глаза и стала ее искать, мать снова аукнула, и наконец девочка ее поймала. Но в течение какого-то времени девочка не могла увидеть матери, она только искала, поскольку где-то услышала звук. А потом у них завязался разговор о том, почему Бог не является нам, почему мы не можем Его встретить, хотя очень стремимся к этой встрече. И мать ей сказала: «Ты помнишь, как мы на днях играли в прятки? Я спряталась, и ты меня искала, но ты не боялась, что меня нет, ты знала, что я тут, несмотря на то что не видишь меня».

Бог с нами так поступает, чтобы мы Его искали, чтобы не просто сидели и от Него ожидали: стань, Господи, передо мной, как лист перед травой. Нет, Он хочет, чтобы мы действительно всем желанием своим хотели встретиться с Ним — и тогда может произойти встреча. Но надо помнить, что встреча не происходит сразу, мгновенно не потому, что Бог безразличен, и не обязательно потому, что между Богом и нами непроходимая стена, — будто я настолько греховен, что Бог не может мне открыться. Мы знаем из Священного Писания, из житий святых, да и из собственной жизни, из жизни наших друзей, что бывают моменты, когда мы отпадаем от Него, уходим от Него, делаемся грешными до самых глубин, отвратительными самим себе и, может быть, другим — и вдруг Сам Господь к нам приходит. Поэтому дело не в том, что мы недостойны этой встречи: Бог хочет, чтобы мы этой встречи искали, чтобы и эта встреча была для нас новой жизнью, и Он был для нас радостью и новизной жизни. И вот если мы будем проходить через эти различные стадии, то постепенно будем познавать Бога глубже и глубже.

***

После прошлой беседы я получил записку от православной семьи, которая сейчас находится под влиянием инославных. Они пишут, что молиться молитвами святых, молиться чужими словами не представляет никакого смысла, что с Богом надо говорить только от себя и своими словами.

Я хочу несколько остановиться на этом вопросе, потому что, как вы знаете, все наши богослужения состоят из молитв, которые были собраны в течение веков, составили одно целое, гармоническое, осмысленное и глубокое целое. И с другой стороны, молимся ли мы утром, вечером или в течение дня, мы употребляем слова молитв святых. Имеет ли это смысл? Конечно, имеет, но тут надо подойти к вопросу с рассуждением.

Молитвы святых, каждого святого в отдельности, выражают их личный опыт о Боге, личный опыт о себе самих и о своих нуждах и личный опыт о мире, в котором они живут, в этих молитвах они стараются выразить свою веру. Но святые — не одиночки, святые составляют живую, неотъемлемую часть Православной Церкви. И их молитвы, как бы они ни были личны, как бы они ни выражали их собственный опыт в данную минуту или в течение целой жизни, укоренены в опыте и молитве всей Церкви. Каждый святой выражает опыт Церкви в той мере, в какой он этому опыту приобщен, но не только. Речь идет не о том, насколько данный человек углублен в жизнь и опыт Церкви, а о том, что каждый человек — единственный и неповторимый, и Бога каждый человек знает неповторимым образом, и выражает он свой опыт о Боге тоже единственным образом.

Это нам не всегда ясно, потому что мы читаем на славянском языке, который для очень многих из нас уже не свой, не естественный язык, молитвы, составленные в течение веков очень большим количеством святых, говоривших на самых разных языках: на арамейском, на древнееврейском, если речь идет о псалмах, например, на греческом языке разных периодов и на всех языках, которым святые принадлежали. И тут есть некоторое затруднение в том, что слова, которые на собственном языке звучат естественно, в переводе могут в значительной мере потерять остроту, вкус. Этим объясняется то, что некоторые молитвы (особенно для людей, мало знающих славянский язык) не имеют того живительного действия, которого мы от них ожидаем. И приходится задумываться над тем, как мы к этим молитвам — частным (утреннее, вечернее правило) и общим, богослужебным, — относимся. Все эти молитвы в какой-то момент вырвались из человеческой души, как кровь льет из раны. Если вы с вниманием прочтете Псалтирь, вы увидите, что есть псалмы, которые звучат как крик, вопль отчаяния, или как крик недоумения, или как зов, полный надежды, или, наоборот, как момент отчаяния и растерянности, и мы не можем эти псалмы, эти молитвы читать просто подряд, будто они относятся к одному и тому же. Они были написаны, вернее вырвались из душ человеческих, при очень разных обстоятельствах. Поэтому нам лучше было бы прочитать эти молитвы про себя, не в момент, когда мы молимся, а в момент, когда хотим узнать, о чем говорят эти молитвы, что за человек их написал. Есть святые, которые писали о Боге с такой радостью! В одном из псалмов есть восклицание: Господи! Радость ты моя! (Пс 31:7)264. Это крик души, которая встретилась с Богом и вдруг ожила, заликовала, ожила вечной жизнью, пережила встречу с Богом. Неужели у нас не дрогнет сердце, если в молитве святого мы услышим: «Господи, Радость Ты моя!»? Конечно, дрогнет: как он Бога любил, Каким он Его знал, что мог Его назвать Радостью своей! И что мне надо сделать, чтобы хоть сколько-то приобщиться к этому опыту, обрадоваться о Нем, заликовать по возможности?

Есть другие молитвы, которые говорят о вере. Я не знаю, читали ли вы пророка Иеремию. У него есть целый ряд молитв, которые наполнены такой теплотой, такой интимностью (напр., Иер 20:7—18; 32:17—25). Он не говорит с Богом как с Существом далеким, а как с самым близким, дорогим, с кем можно поделиться всем, что есть на душе.

Но мы не можем, когда молимся, взять молитвы, написанные целым рядом святых, притом читая их в переводе, от которого часто если не меняется, то тускнеет их смысл, и произносить их совершенно естественно, как крик собственной души. С другой стороны, когда мы участвуем в богослужении, мы находимся перед лицом молитв, которые вся Вселенская Православная Церковь признала как собственный голос или в которых выражается голос Божий, прозвучавший в душах целых поколений людей. И вот когда мы молимся, будь то в частной или общественной молитве, словами святых, мы можем — приведу сравнение — к ним подходить так же, как к стихам великих русских или иностранных поэтов. То, что они пишут, глубже, просторнее, трагичнее или светлее того, что мы сумели бы сами сказать, потому что мы не способны в себе найти это и выразить.

Когда речь идет о богослужении, то не только слова святых, но и весь контекст действия, который мы видим, показывает, как разверзается перед нашими глазами Божественное промышление. Есть моменты, когда молится Церковь, то есть мы все, есть моменты, когда дьякон произносит молитвы от нашего имени, но так, как мы, может, сами не смогли бы их произнести, не посмели бы, не сумели бы. Есть моменты, когда богослужение передается от священника в руки Самого Господа. Есть момент в Литургии, когда священник читает тайную молитву несколько ранее освящения Святых Даров, где говорится: Ты, Господи, и Приносящий, и Приносимый, и Приемлющий, и Раздающий эти Святые Дары265. Это момент, когда мы знаем: то, что совершается, совершает не священник, не епископ, даже не вся Церковь в совокупности, а Сам Христос и Дух Святой. Как говорится в молитве перед освящением Святых Даров, освяти нас и Святые Дары сии266: это молитва, обращенная к Святому Духу. Мы можем только безмолвствовать, потому что нам говорить нечего в тот момент, когда все совершается силой Божией, присутствием Самого Бога, действием Христа и Духа.

И поэтому когда мы находимся в храме на богослужении, мы знаем, что являемся частью чего-то бесконечно большего, нежели мы сами, что даже молитвы, которые были составлены святыми, превосходят наш опыт. Как же нам относиться к этому? Неужели мы должны изо всех сил стараться воображением как бы, фантазией стать едиными с этими словами? Нет, этого сделать нельзя, так же как нельзя, когда человека не любишь, ему сказать о своей любви. Но мы можем относиться и к молитвам святых, которые читаем в частном порядке, и к богослужебным молитвам так, как (если возможно такое сравнение) соучаствуем в музыке великих композиторов. Мы ее слушаем с полной открытостью сердца, ума, чувствительности нашей, мы воспринимаем ее в той мере, в какой сами уже созрели, в той мере, в какой в нас уже дрожат струны, которых касается эта музыка. Но конечно, каждый раз мы приобщаемся тому, что слышим, в разной мере: в один день глубоко переживаем нечто, а в другой раз, когда хотим вернуться к этому переживанию, та же самая музыка или те же самые слова не вызывают никакого отклика в нашей душе, в этот момент наша душа не на это отзывается. Есть нечто другое, вероятно, на что она отзовется, но не это. И стараться искусственно пережить в другой раз, заново то, что было пережито с большой глубиной, мы не должны — мы должны быть готовы пережить то, что сейчас переживается.

У нас есть прихожанка, сейчас ей за шестьдесят лет. Она дочь смешанного брака, дома употреблялся английский язык, и она всегда чувствовала, что что-то в ней мертво. Когда мы начали в нашей приходской школе учить детей не только Закону Божию и тому, что мы называли «родиноведение», то есть литературе, истории и так далее, но и стали их учить пению, причем не церковному, а народному, она как-то ко мне подошла (ей было тогда лет десять—двенадцать) и сказала: «С тех пор как мы поем песни на русском языке, какие-то струны, которые во мне спали, зазвенели, и я чувствую, что начинаю оживать». Подумайте: когда мы находимся на богослужении, каким образом до нас доходит то, что там сокрыто? С одной стороны, через слова, которые раскрывают перед нами опыт всей Церкви, выраженный совокупностью множества святых, с другой — через музыку, которая эти слова доносит до нас, пение церковное. И мы можем пережить то и другое. Вы наверно знаете, что просто слова не всегда доносят до нас понимание вещей, но в поэзии, в музыке они вдруг получают особенную глубину. Это можно увидеть очень легко, если взять, например, стихотворение, которое до нашей души дошло, нас тронуло глубоко, на которое отзывается вся душа, и прочесть его в переводе. Оказывается, что в переводе оно до нас не доходит. Слова те же, да, но для того чтобы дошли до нас эти слова или образы, нужно их облечь в плоть, вернуть им значение и смысл, который они имеют на родном языке. Это зависит и от сочетания слов, и от созвучий. Мне вспоминается одно стихотворение Огарёва:

Дол туманен, воздух сыр,
Туча небо кроет,
Грустно смотрит тусклый мир,
Грустно ветер воет.

Не страшися, путник мой,
На земле все битва;
Но в тебе живет покой,
Сила да молитва267.

Если перевести эти слова, такие простые, на иностранный язык, останется только костяк, скелет, плоти не будет. Поэтому в нашем богослужении есть проблема для нас. Мы должны врасти в язык, на котором эти молитвы до нас доходят. Большей частью они не были написаны на том языке, на котором мы их читаем. Литургия Василия Великого, Иоанна Златоустого, Иакова, брата Господня268, все они были написаны на греческом языке, и каждое слово звучало глубоко и осмысленно под пером или на устах тех, кто их составлял. Нам, русским, посчастливилось, что те переводчики, которые нам оставили их на славянском языке, были глубоко вкоренены и в греческий язык. Они не только переводили слова, они переводили смысл слов. Они не обращались просто к словарю в поисках точного перевода, они часто передавали нам смысл тех или других молитвенных обращений, но на языке, который для нас понятен и близок. И вот когда мы употребляем молитвы святых, будь то в богослужении, будь то в частном порядке, мы должны углубиться в смысл этих слов. Как я уже много раз говорил, каждая молитва нам говорит о том, как данный святой или совокупность святых, составляющих Церковь, понимали Бога, что они знали о Боге, как они к Нему подходили, говорит о том, как данный человек переживал молитвенно себя самого, когда стоял перед Богом — не перед людьми и даже не перед собой. Потому что перед собой мы часто лжем или приукрашиваем действительность, мы не хотим себя видеть такими, какими нас видит Бог, — до момента, когда вдруг нас охватывает величие Божие и ужас перед тем, как мы недостойны Его. Тогда мы начнем эти молитвенные слова произносить покаянно, сердцем сокрушенным и смиренным (Пс 50:19). И с другой стороны, потому что молитвы святых всегда обращены не только на Бога, говорят не только о своем составителе, но обращены на мир, мы видим, каким этот мир видели святые, как они его переживали, что он представлял для них. Порой он представлял для них соблазн, порой страх и ужас, порой — отражение изумительной красоты Божией, вложенной в Его творение. И мы должны научиться через молитвы святых видеть вещи так, как они их видели, переживали и понимали.

И тут встает вопрос перед нами, как читать ту или другую молитву. Мы так привыкли ко многим выражениям, что они часто скользят по нашему сознанию и по нашему чувству. Как мы легко говорим: Господи, Боже наш… А что значат эти слова, если остановиться на них? Мы называем Христа Бога нашим Господом. Значит ли это, что мы признаем Его нераздельно Хозяином нашей жизни, передаем Ему все права на нашу жизнь и судьбу, так что Он имеет полную власть распоряжаться нашей судьбой и нами? Является ли просто объективным фактом, что мы знаем, что это так? Если мы были бы честны, мы, может, сказали бы: так было бы хорошо, если бы это не было абсолютной правдой. Так было бы хорошо, если б я сам (я сама) мог внести свою волю. Неужели Бог, к Которому мы обращаемся, является Господом, то есть нераздельным Хозяином, Властелином нашей жизни, без нашего участия в Его власти над нами? Или когда мы говорим «Господи», мы говорим Христу: я в Тебя уверовал, я Тебе поклоняюсь; сколько умею — Тебя люблю, сколько умею — стараюсь быть верен Тебе. Ты Хозяин моей жизни не потому, что Ты Властелин, что вся власть в Твоих руках, а потому, что я из глубины моей веры или даже из поверхностной моей веры всеми силами души Тебе даю право быть Хозяином моей жизни. Будь им, Господи, потому что, пока Ты не станешь нераздельно Хозяином всей моей жизни, моя жизнь никогда не выправится, не станет достойной ни меня, ни Тебя, ни людей, которые меня любят и которые верят в меня.

Так что, когда мы начинаем молитву, например вечернюю молитву: «Господи Боже наш, еже согреших во дни сем…»269, мы должны (может быть, не в этот момент, а тогда, когда у нас есть время продумать молитвы, которые мы произнесем вечером или на следующее утро) продумать, что значат слова, которые мы употребляем. Является ли Христос желанным Хозяином моей жизни, моим Спасителем, моей надеждой, моей радостью, всем, или я вижу в Нем Властелина, Который управляет моей жизнью и Которого я боюсь? Отцы Церкви, говоря о страхе Божием, различают разный страх. Есть рабский страх, когда человек боится Бога, потому что знает, что Бог над ним имеет полную власть, есть страх наемника, который старается угодить своему хозяину, для того чтобы заслужить награду и не получить наказание. И наконец, есть сыновний страх тех, которые Бога любят пусть не совершенной любовью, но доступной им любовью и стараются ничем Его не огорчить. Не потому, что они хотят от Него подачки, не потому, что боятся наказания, а потому, что стремятся в ответ на Его любовь дать Ему хоть капельку радости: да, я это признаю, и я Тебя сколько-то, сколько могу, сколько умею, люблю.

А дальше мы говорим: «Боже наш». Что значит «Бог»? Мы об этом уже говорили. Он для нас непостижим, Он бесконечно велик, Он — тайна, и вместе с этим по Своей свободной воле Он нас приобщает к Своей жизни. В каком-то смысле можно сказать, что Он является Жизнью нашей на такой глубине, до какой мы не можем дойти сознанием и опытом. Святой Исаак Сирин в одном писании говорит, что Бог бесконечно ближе нашей душе, чем наша душа нам самим. Он в глубинах наших. Но когда я называю Его Богом, переживаю ли я это, желаю ли я этого, сознаю ли я это, или слово «Бог» является как бы «предметной кличкой»: это то Существо, Которое так называется? Очень важно нам понимать те слова, которые мы произносим в молитвах, потому что они нам открывают нечто очень драгоценное о тех святых, которые их употребили. И дальше в той же молитве (я сейчас на ней останавливаюсь просто ради примера): «Господи Боже наш, еже согреших во дни сем…» И сразу приходит мысль: да, Господи, мы все грешны, и я грешен, я, конечно, не прожил день так, как следовало бы провести, но Ты меня прости: Ты добр! Но не в этом дело. Если у нас есть друг, которого мы ценим, которого любим, неужели у нас не разбивается сердце от боли и стыда, когда мы сознаем, что своей жизнью в этот день, даже одним-единственным поступком, мы его глубоко ранили, огорчили? Есть место у кого-то из раннехристианских писателей, где говорится о грехе как о переходе с одного берега реки на другой. Один берег реки это Божий берег, на другом берегу Бога нет, там властвует человеческое самоволие, действует на человека сила вражия. И когда я согрешаю, я перехожу с Божиего берега на другой берег. Я это могу сделать по неведению, по неопытности, но бывает, что делаю это по упрямству, потому что мне кажется, что там будет лучше. И просто сказать Богу: «Я оставил Твою область и перешел в область, где Тебя нет» — разве можно? Поэтому, раньше чем мы скажем Богу «…еже согреших в день сей словом, делом, помышлением», надо остановиться и поставить перед собой вопрос: моими делами, моими словами, моими желаниями, моими мечтами был я на Божием берегу или я переплыл реку, чтобы поживиться на том берегу? Конечно, и на том берегу Он действует, конечно, мы не оставлены Им, мы это знаем. Когда человек согрешил, Бог стал человеком во Христе, Богочеловек Христос умер в Своем человечестве на кресте ради нас. То есть даже в области тьмы и зла Бог с нами, но мы не можем этого допускать сознательно или безразлично к этому относиться. Ведь это ужасно! И когда мы мысленно предаемся мечтаниям ненависти, похоти, зла, когда мы действиями превращаем нашу жизнь в позор себе, в поражение ближнего, в отречение, хотя бы частичное, хотя бы мало-мальское, от Бога, мы не можем спокойно сказать: «Еже согреших во дни сем… прости ми».

И еще я остановлюсь на слове «прости». Прося прощения, мы часто ждем, чтобы другой человек, который нами был ранен, обижен, обойден, сказал: «Прощаю, забудем все, как будто этого не бывало». Этого желать мы не имеем права. Мы не имеем права ожидать от человека (я сейчас говорю о человеке, а не о Боге), чтобы он все от нас принял, перестрадал все и, потому что мы сказали «прости», ответил: «Прощаю, иди с миром!» Прощение — нечто совсем другое. Когда я перед человеком (или перед Богом) провинился, согрешил и подхожу к нему и говорю «прости», это значит, в первую очередь, что я действительно каюсь в том, что совершил, каюсь в том, чем я был и являюсь еще, — ведь от моего покаяния еще не следует, что я уже стал другой тварью, новой тварью. Когда я говорю Господу или другому человеку «прости», это значит: я пережил со стыдом, с болью то, что я совершил над Тобой, мне стыдно и больно, я это исправлю, чем только смогу, но ты, человек, Ты, Господи, не теряй надежду, дай мне время покаяться более глубоко, более совершенно и исправиться так, чтобы случившееся больше случиться не могло.

Это особенно важно, когда мы приходим на исповедь. Часто мы каемся (то есть говорим перед священником, забывая, что говорим-то мы не священнику, а Богу Самому) в тех или других прегрешениях. И потому что мы это осознали и сказали, мы ожидаем от Бога слов: «Прощаю, иди с миром». Но это слово прощения не безусловно. Оно обусловлено тем, что я действительно отрекаюсь от того, в чем каялся, отрекаюсь не на словах, отрекаюсь действенно, отрекаюсь всем своим существом и всеми своими делами и поступками. Я прошу Бога простить меня в том смысле, чтобы Он не отвернулся от меня, не отрекся от меня, а сказал: Я не теряю веру в тебя, Я не теряю надежду, что ты исправишься, если только ты сделаешь усилие быть верным. И ты можешь поверить в то, что Я и верю, и надеюсь, потому что Я это доказал Своей действенной любовью, став человеком и умерев на кресте ради того, чтобы ты мог поверить в Мою любовь и чтобы Я имел власть простить твои грехи. Но прощение не дается просто так. Когда мы говорим «прости», мы берем на себя обязательство перемениться, бороться изо всех сил, пусть их мало, но бороться.

Я вам дал эти примеры, потому что святой, который составил эту молитву, ее составлял на основании своего внутреннего опыта, жизненного, житейского опыта и каждое слово для него имело полное, решающее значение. Для того чтобы эти слова произносить вместе с ним, мы должны их понять, их продумать и применить к себе, ставить их себе, как вопрос, каждый день. И это относится ко всем словам нашей частной молитвы и нашей общественной молитвы. Дам еще пример.

В начале Литургии во время великой ектеньи священник произносит одну тайную молитву: Господи Боже наш, Твоя держава несказанна, слава Твоя непостижима, милость Твоя безмерна, человеколюбие неизреченно: Сам, Господи, призри на нас и на молящихся Тебе270. Первые слова нам произнести не так трудно, потому что мы сознаем, что держава Господня выше всякого выражения, слава Его для нас непостижима. Но можем ли мы честно сказать следующие слова: милость Твоя безмерна, человеколюбие неизреченно, когда думаем о своей жизни и о судьбе других людей вокруг нас, о том ужасе, который творится на земле? Можем ли мы так легко произнести эти слова, будто они самоочевидны? Нет, для того чтобы эти слова произнести, надо углубляться все больше и больше в познание Бога и изнутри этого познания стать способным сказать: да, это так, я верю! Но это не так легко. И тут мне вспоминаются слова, которые произносят праведники в конце мира после крушения зла и воцарения Христа, когда из своих гробов поднимаются мученики, страдальцы, герои веры: Господи, Ты был прав во всех путях Твоих! (Откр 15:3).

Продолжая свои беседы, я хочу сегодня подойти к вопросу о молитве с несколько непривычной точки зрения. Хотя то, что я скажу, пронизывает всю нашу молитвенную жизнь, но об этом мало говорят.

Наша молитвенная жизнь не начинается тогда, когда ребенка начинают учить молиться; молитвенная жизнь ребенка начинается при его зачатии. Когда ребенок еще в утробе матери, даже не приобрел еще человеческого образа, все, что с ней происходит, передается и плоду. Это мы должны помнить и учить других, потому что это надо передавать как бы из руки в руку, надо всем передавать: то, что происходит с матерью (и, конечно, одновременно и с отцом, и с окружением), передается и ребенку. Теперешняя наука показала, что когда в жизни матери происходят какие-то потрясения, страх, гнев, ревность, зависть или отчуждение, одиночество, то все это отражается не только на душе матери, но пронизывает все ее существо, всю нервную систему и всю телесную ее оболочку. И ребенок, который зачинается в ее чреве и постепенно развивается в ней, соучаствует во всем, что совершается в ней. Потому так важно, чтобы, когда зарождается ребенок, мать жила в общении с Богом и от людей была окружена заботой, любовью, пониманием, чтобы ничего не осталось недосказанного, недоделанного, чтобы она была свободна, имела возможность всем поделиться с мужем и получить от всех окружающих такую помощь, которая создавала бы в ней глубокий покой, и из глубин его могла молиться Богу.

И когда я говорю о молитве, я говорю не о том, чтобы вычитывать те или другие молитвы, а о том, чтобы ей становиться перед Богом и знать, что она — как плодотворная земля, на которую должен сойти Святой Дух, как Он сошел на только что сотворенный мир в начале книги Бытия (Быт 1:2). Вот что должно произойти с ней и с ребенком, который зачат ею. И поэтому, кроме того, что я уже сказал, мать должна научиться молиться не словами только, но всем своим существом, себя самое, и всю свою жизнь, и жизнь и все будущее ребенка приносить Богу как бы в дар. И одновременно просить о помощи и о защите, потому что как можно защитить кого бы то ни было, если не защитит Бог?

Вот я сказал это, и мне вспомнилась одна чета, которую я знал, когда был юношей. У них родился ребенок. Они оба работали и приходили в церковь. И кто-то раз сказал: «Как вы можете уходить на работу и приходить в церковь, оставляя ребенка одного на квартире? А вдруг что-нибудь случится?» И я помню, мать с изумлением простого сердца посмотрела на спросившего и сказала: «А чем я могу защитить своего ребенка, если Бог его не защитит? А если Он его защитит, то я могу спокойно стоять в церкви, молиться, потому что благодать Божия на ребенке».

Это всем нам надо помнить. Это надо помнить не только в каждой семье, но, когда мы окружены людьми, помнить, что мы друг за друга ответственны и что мы друг другу можем подарить встречу с Богом или ужас отделенности, когда нашим поведением, нашим словом, всем нашим существом мы или составляем преграду для этого человека, или, наоборот, открываем ему путь к Богу. Иногда мы ничего не можем сделать, кроме как человека как бы подвести к Богу и предоставить Богу сделать то, чего мы сами не можем сделать. Тут мне вспоминается фотография доктора Швейцера, эльзасца, который бросил все, чтобы уехать в Африку и лечить местных жителей. Он стоит в профиль (у него было очень характерное лицо, строгое, умное, участливое), а перед ним маленькая негритянка держит в своих руках малюсенького ребенка и его подносит доктору Швейцеру, без слов, как бы говоря этим движением рук и движением всей души своей: «Мой ребенок болен, он страдает, мне за него страшно, я ничего для него не могу сделать, но ты, доктор, все можешь, возьми ребенка и спаси его!» Так мы можем относиться к каждому человеку в нашем окружении, и особенно когда ожидается ребенок и будущей матери и зачатому ребенку нужны помощь любви, молитвы всех, кто ее знает или даже не знает. Человек рождается в мир, новая судьба входит в мир, и эта судьба должна быть окружена покоем, благодатью и молитвой.

Но приходит время, когда ребенок родился, что делать тогда? Ребенок уже не связан с матерью так, как был связан вначале, но он связан глубинными связями с матерью и отцом, и то, что происходит между ними и в них, отзывается на нем. И одна из вещей, которая отзывается, это то, как родители молятся над ним, около него, вместе. Я вспоминаю опять-таки одного человека, который мне говорил: как важно, чтобы, когда ребенок родился (и еще до того, но когда он родился — тем более), родители, если могут, пели над ним церковные песнопения, чтобы эти песнопения как бы переплелись со всеми фибрами его души, его сознания, его подсознания, стали частью его самого, и как важно произносить над ним добрые молитвы, молитвы, которые этого ребенка возносили бы к Богу и низводили благодать Божию на него.

А потом ребенок растет, и тут опять-таки большую роль играют родители и окружение. Очень часто бывает, что ребенка стараются научить молиться, и для этого его как бы «натаскивают» на молитву. Его заставляют заучить те или другие молитвы или помогают произносить их, забывая, что за пределом тех взрослых слов, какие мы хотим ему навязать, есть целый мир взаимных отношений между Богом и душой этого ребенка. Я вам дам пример. Много лет тому назад был у нас в приходе маленький мальчик, родители которого были сугубо благочестивы, то есть каждый вечер этот ребенок становился, вернее, его ставили перед иконами, и мать вслух произносила молитвы, которые он должен был повторять. И как-то вечером, после того как они так помолились, мальчик посмотрел на маму и сказал: «Мама, мы теперь отмолитвословились, нельзя ли нам помолиться Богу?» И когда она спросила: «Что ты этим хочешь сказать, разве мы не все сказали, что надо было?» — он ответил: «Нет, мне хочется с Ним поговорить, Ему рассказать, какой день у меня был, чего я боялся, поблагодарить Его и попросить о помощи, и еще кое-что рассказать». И мать, слава Богу, не перечила, а дала этому ребенку высказаться.

А порой, вместо того чтобы дать ребенку высказаться или прочесть с ним молитвы, надо ему дать свободу поступить так, как ему бы хотелось. И тут я хочу вам два примера дать. Первый пример относится к одному моему племяннику. Когда он был маленьким мальчиком, он жил у нас и по вечерам, перед тем как лечь спать, читал коротенькую молитву. Как-то раз он заигрался, и когда доплелся до постели, видно было, что он не в состоянии собрать своих мыслей. Он поднял глаза к иконе, послал этой иконе воздушный поцелуй со словами: «Спокойной ночи, Господи!» — и тут же заснул. И мне кажется, что этот поцелуй ребенка, это непосредственное движение его сердца было гораздо важнее, чем было бы вымученное чтение молитвенного правила. И другой пример такого же рода: мальчик шести лет, который теперь профессор в отставке в Америке, как-то во время пасхальной недели стал перед иконами (мать сидела в кресле) и принялся повторять: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав… Он это сказал раз, два, три, четыре. Мать его остановила, сказала: «Знаешь что, Петя, так нехорошо!» Он на нее посмотрел с тем выражением превосходства, которое бывает у детей, которые лучше нас знают правду Божию, и сказал: «Ты ничего не понимаешь — Он очень доволен!» И я думаю, что Он был очень доволен. Эти примеры нам говорят о том, что у ребенка есть своя чуткость, свое восприятие, и когда мы стараемся приобщить детей к тому, чем будет их взрослая жизнь, мы не должны эту детскую реальную духовную жизнь заглушить. А дети бывают очень чутки.